Аэций, последний римлянин - Теодор Парницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начался этот день бешеной погоней за людьми одного из взбунтовавшихся вождей, который по наущению вероломного королевского брата Оэлорса напал на самые лучшие стада Ругилы, пастухов перебил, часть овец нарочно перерезал, а остальных погнал в город Сопиану, чтобы быстрее продать римским торговцам из Норика. Только к полудню король и те из его людей, у кого были лучшие кони, увидели в каких-нибудь ста стадиях[15] огромную тучу пыли, поднятую на старой римской дороге Геркулия — Сопиана угнанным стадом. С диким воем, не считая, сколько их есть, бросились преследователи на восемьсот всадников мятежного вождя: в ожесточенной схватке наибольшую смелость, а особенно огромную мощь руки проявил римский заложник, бившийся рядом с Ругилой и не отступавший от него ни на шаг. Сначала превосходство было на стороне преследуемых, но через некоторое время начали прибывать основные королевские силы: стадо отбили, большинство кинувшихся бежать людей было перебито; но Ругиле этого было мало. Проведав, что сам мятежный вождь в ожидании угнанных у короля овец стоит со всеми своими женами и детьми в маленьком городке на берегу озера Пельсо, неутомимый и все еще пышущий местью Ругила помчался со своими людьми на запад, к озеру: городок (одно из немногих римских поселений, которое чудом еще уцелело в дотла выжженной гуннами Валерии) сровнял с землей, вождя, который закрылся в христианском храме, сжег живьем вместе с женами, детьми, христианскими жрецами и церковью…
В этом набеге на город и сожжении церкви римский заложник принимал самое деятельное участие, чем завоевал безграничную любовь короля и без того давно уже к нему расположенного. Но что особенно покорило владыку гуннов — он чуть по земле не катался от радостного дикого смеха, — так это мужская сила, верность глаза и руки римлянина: когда насиловали взятых в городке женщин, ни один гунн не мог похвалиться таким числом лишенных девственности девиц, как он; когда живьем взятых людей мятежного вождя привязали к деревьям и стреляли в них из лука, также никто не мог с ним сравняться в количестве метких попаданий. Но это еще не все: когда уже возвращались в королевский лагерь, перед самым заходом солнца представилась неожиданно великолепная возможность поохотиться: из лесу вдруг выскочил огромный кабан, и, прежде чем успел, нырнув в высокую траву, пробежать часть открытого пространства, дорогу ему уже преградили несколько воинов. Трое из них пали под ударами мощных клыков, однако четвертый ловким броском копья пробил чудовищу глаз, а потом, схватившись насмерть, повалил его метким и сильным ударом короткого меча. И снова это был римлянин! Король Ругила долго не мог прийти в себя от восхищения: уже давно он знал его, любил и отдавал должное, но такого никак не ожидал! Он пригласил заложника к себе на ужин, собственными руками разрывал тут же в шатре жаренную на огне баранину и подавал лучшие куски римлянину и наконец удостоил его высочайшего знака королевской милости: велел остаться на ночь в королевском шатре.
Маленькие раскосые глазки Ругилы превращались совсем в узенькие щелки, когда с радостным восхищением впивались поверх смешно торчащих скул в могучую плечистую фигуру Аэция. Все щуплое тельце владыки гуннов извивалось в приступах счастливого смеха, время от времени прерываемого дикими радостными воплями: о, не случайно он, могущественный король Ругила, выбрал себе этого юнца… От всех остальных римских заложников он уже давно избавился: или обменял на своих товарищей, взятых в плен римлянами, или постарался, чтобы случайная скорая смерть постигла их на безбрежных, поросших высокой травой паннонских равнинах. Только его одного он оставил при себе, не желая обменять даже на трех самых смелых гуннских вождей. Ведь кто еще из его людей так владеет мечом и копьем, как римлянин? И у кого из римлян такой глаз, ухо и нюх, как у гунна? Кто так держится на коне, как сын степей? Никто… никто… один только Аэций…
И какой римлянин может так быстро научиться языку гуннов, как он?.. Заложник даже, случается, поет у костра дикие протяжные гуннские песни…
— Спой и сейчас что-нибудь, сын мой… Нет, нет… лучше расскажи что-нибудь… что-нибудь забавное и вместе с тем поучительное… Скоро ты покинешь нас, не откажи Ругиле, который тебя единственного называет своим другом…
Одно дело говорить о еде, об охоте, битвах, о насилуемых женщинах… или петь протяжные песни, принесенные на крыльях восточного ветра на равнины Паннонии от Китайской стены, о существовании которой Аэций даже не догадывается, но рассказывать?.. рассказывать о муже, почти столь же хитроумном, как король Ругила, и столь же могущественном, побеждающем врагов своих хитростью, равного которому не было никогда и нигде, ни у одного народа?.. Трудное это дело, о коне ли деревянном говорить, или о хитрости, с которой одолели одноглазого великана Полифема, или о гребцах, залепляющих уши воском, когда поют морские прелестницы: то и дело надо переплетать гортанные короткие гуннские звуки как бы бесконечно длящимися готскими, а то и латинскими словами…
Растянувшись на теплых, кое-где еще кровоточащих бараньих шкурах, уже громко хранят королевские племянники Бледа и молоденький Аттила. Да и сам владыка кочевников сонно кивает головой, между толстых, бесформенных губ бессильно вываливается широкий язык. Но как только повествование дойдет до того места, где хитроумнейший из хитроумных собственноручно побивает стрелами из ловко добытого им лука всю толпу домогающихся его жены мужчин, весь сон слетает с королевских век. Он цокает языком, хлопает ладонями по коленям или радостно потирает их.
— А ты? Ты бы мог, Аэций? — спрашивает он.
Но вот уже и он по-настоящему засыпает, веля Аэцию, в знак особой королевской милости, взять себе в постель одну из двух принадлежащих самому Ругиле женщин, а те давно ждут в дальнем углу шатра, когда он позовет одну из них. Но Аэций сыт сегодня любовью после утренних развлечений в городке и, прикоснувшись ногой к обнаженному телу красивой германки, бежит из духоты на свежий ночной воздух.
Повсюду огни… тысяча огней… Сколько звезд на небе, столько костров на земле… Он смотрит на те и на другие и вдруг начинает думать о том, что он почти все забыл из того, чему учил его грамматик, что ни одного стиха наизусть он уже не может прочесть из той истории, которую только что рассказывал Ругиле. Многое забыл и из священных наук, которые некогда излагал ему старый диакон в Дуросторуме: раз только со смехом припомнил он эту науку дословно — тогда ему еще нравилось пасти королевских овец… Думает он также, но уже с удовольствием, о прошедшем дне: о бешеной погоне, о схватке с кабаном, о сожженной церкви и дико кричащих пленниках, в которых он так метко стрелял из лука. Воспоминание о схватке с разъяренным и безумствующим от боли зверем наполняет его каким-то диким, почти животным, безграничным счастьем. В радостной усмешке скалит он здоровые белые зубы и изо всех сил бьет себя в грудь огромным, как молот, кулаком. Он любит себя и свою огромную животную мощь!.. И одновременно сознает, что не только это, нет, что-то кроме этого является причиной его счастья… Ведь не то, что через несколько дней он вернется к своим… Нет, тут что-то другое… Он чувствует себя так, как будто ему открылась вдруг правда о смысле и сути людской жизни… Он так верит в это, знает… Он постиг эту правду, он чувствует это… Только не умеет ее назвать, выразить словами. Одно знает, что то же самое чувствуют и, пожалуй, даже знают, хотя и не могут выразить, тысячи и тысячи полуголых диких гуннов, которые, куда ни глянь, роем черных теней обленили бесчисленные, как звезды, костры.
9Волосы матери уже совсем седые, и совсем по-старчески трясется подбородок, когда она доходит до самой мучительной части своего рассказа.
— …когда срывали с него одежды, били, кололи в лицо дротиками, даже когда повалили его на землю — молчал… Но когда один из каналий, какой-то грек, ударил его тяжелым башмаком в лицо, превратив глаза, рот и нос в кровавую кашу, не выдержал и закричал: «Больно… ох, как больно!..» Я слышала… все слышала… Боже, как это было страшно!.. И слышала голос этого грека: «Иисусе, так ведь и надо, чтобы больно было…»
Рыдая, она спрятала искаженное ужасом воспоминаний увядшее лицо в коленях сына и замерла на какое-то время, только худые плечи ее то и дело вздрагивали.
— Теперь вот плачу, но тогда не плакала, — продолжала она спустя некоторое время, — канальи, не удалось им увидеть моих слез… Зато я видела!.. Видела, как они выли от страха, визжали, как свиньи, вопили, падая к ногам центурионов, когда пришел легион из Арелата, разоружил бунтовщиков и вешал каждого пятого на деревьях… Я ходила… целый вечер ходила по этому лесу висельников… Только христова любовь сдерживала меня, чтобы не плевать в эти вылезшие на лоб глаза… на свесившиеся до подбородка языки… Но грека этого не нашла… А весь вечер ходила, искала…