Современная повесть ГДР - Вернер Гайдучек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Папочка оказывается маленьким человечком, эдаким гномиком. Гномик лежит в шезлонге и читает. Его глаза бегают по строчкам в наивном ожидании, словно ему вот-вот будет дано постичь «вселенной внутреннюю связь». Рядом с шезлонгом стоят садовые башмаки этого человека, хотя здесь им совсем не место. Снаружи они обиты засохшим глиноземом, а языки у них свисают набок, будто у собак, когда им жарко.
Человек медленно поднимается и, после того как я сообщаю ему, что моя фамилия Матт, отвечает, что его звать Хёлер. Он приветствует меня и предлагает разделить с ним шезлонг. Но женщина придвигает мне стул. На лице у нее — ласковость сентябрьского солнца, и она представляет меня своему мужу, хотя сама еще меня не знает. Еще какое-то время она проводит с нами, изредка перемежая репликами то, что нынче принято именовать собеседованием в отделе кадров.
Мой собеседник заполняет на меня устную анкету, и, хотя я по-прежнему прилагаю все усилия, чтобы удержать свои руки от участия в нашем собеседовании, он под конец заявляет, что на сельскохозяйственного рабочего я не похож. Да как же мне себя вести, как подавать, чтобы люди увидели, что я вот уже сколько лет был занят на самой черной, самой тяжелой работе? Собеседник, этот самый папочка, извлекает меня из пучины мрачных мыслей заявлением, что по внешнему виду многих людей трудно угадать, на что они способны, подразумевая до некоторой степени и себя самого. Он носит звание штудиенрата — школьного советника, преподавателя гимназии, а является ли он таковым по сей день, ему неведомо, но раньше он точно был штудиенратом. Лишь теперь я замечаю множество книг. Комната, можно сказать, оклеена книгами как обоями, и я делаю вывод, что передо мной человек, который сегодня наставляет молодых людей, а завтра уже проверяет, привились ли его наставления, человек, который оценивает успех, равно как и неуспех своих наставлений с помощью отметок. По совести говоря, он тем самым ставит отметки себе самому, однако он относит их на счет тех, кого наставляет. Он не спрашивает меня, умею ли я вскапывать землю, готовить ее под спаржу и прореживать морковь, он расспрашивает меня о книгах. Ему кажется, если судить по моему виду, что я немало прочел на своем веку, при этом он рассчитывает произвести на меня сокрушительное впечатление своим знанием людей.
Прелестная дама, в которой можно заподозрить присутствие цыганских либо египетских кровей, уходит. Теперь она здесь не нужна. Когда папочка заводит речь про книги, говорит она, мне больше делать нечего, и тут я догадываюсь, что меня взяли.
Штудиенрат любопытствует, читал ли я Ницше.
Да, в молодости я уже изнемогал над Заратустрой. Я честно и откровенно признаюсь, что в Ницше мне не понравилось именно то свойство, которое мне не нравится во всех философах: каждый из них признает только свою систему и стремится затолкать в нее весь мир.
Потом штудиенрат спрашивает меня, разделяю ли я мнение, будто Ницше виноват во всем, что теперь обрушилось на нас.
Этого я не знаю и обещаю тщательно продумать, и штудиенрата мой ответ вполне устраивает. Неплохая основа для разговора, замечает он, и мы к этой теме еще вернемся, а когда я могу приступить к своим обязанностям по имению и саду? Я отвечаю, что лично я предпочел бы прямо сейчас перенести свой немудреный скарб из города и остаться здесь, а попутно я объясняю ему свои обстоятельства, то и се и прочее.
Этот человек не зря носит звание советника, он действительно может посоветовать. Вы уже видели у нас сторожки, садовые домики, они оба еще никем не заняты, вы можете въехать туда, вечера у вас там будут прекрасные, утра, конечно, тоже прекрасные, но вечера прекраснее, уж поверьте слову.
Это звучит очень поэтически и производит на меня впечатление, и я становлюсь рабочим на плантации — моя не то двенадцатая, не то тринадцатая профессия, точно не знаю, надо бы подсчитать на досуге.
Вам уже известно, что с самого детства во мне живут два человека. Первый, назовем его главным, чтоб у него был повод довольно улыбнуться, занимается тяжелым трудом и по мере сил пробует как-то устроиться в мире, который вы называете действительностью, он позволяет себя эксплуатировать и оскорблять. Другой же прячется за человеком действительности, и при каждом удобном случае выглядывает наружу, чтобы выяснить, не отыщется ли и для него маленький отрезок времени, а может, и вообще его время уже пришло. К примеру, он выглядывает и утешает меня, когда в школе мне не удается, как велит учитель Румпош, влезть наверх по канату. Когда родители бранят меня и говорят, что я не такой, как все, и обидчивый-то я слишком, и губы-то я вечно дую, и вопросы я вечно задаю, прямо как ненормальный, он мудро улыбается, словно ему ведома высшая правда. Часто, когда другие веселятся, этот, второй человек во мне, глубоко печален, у него возникает сомнение, настанет ли когда-нибудь такой день, когда он как настоящий человек сможет спокойно выйти на свет.
Вам известно также, что этот второй человек, проживая в подвале у сторожа, по вечерам иногда вылезал на свет божий, чтобы описать жизнь одной собаки. Это история приблудной собаки, которую я встречал дома в деревне, она так жалобно на меня смотрела и так махала хвостом, что образ этой собаки сопровождает меня до подвальной комнаты, и я снова и снова размышляю о ней, и я представляю себе, чего она только не повидала на своем бродячем веку, и я записываю свои раздумья, просто обязан записать, а когда я кончаю, у меня такое чувство, будто я выполнил некое поручение, переданное мне молящим взглядом собаки. Вся эта история приводит к тому, что целых два или три дня одни люди мерят меня сострадательными взглядами, а другие восхищенными, ибо каждый при желании может прочитать эту историю, ее напечатали в журнале, который выходит во всей Германии — в ту пору ее не называют еще Великой Германией, — ну а каждый — это для местечка Гродок мои одноклассники и несколько лицейских дам, которые получают журнал, еще читает мою историю сторож с супругой, и мои родители тоже, и дедушка говорит: «Ай да малец у нас, ты только глянь!»
Появление того, что я сам придумал, не вызывает у меня ни гордости, ни возвышенного чувства, разве что малую толику удивления. Второй мальчик, который на время выглянул из меня на свет, снова исчез, едва завидев классную доску, где были выписаны французские слова, которые предстояло заучить, и два треугольника, про которые требовалось доказать, что они равны. А история, выпущенная на свет невидимым мальчиком, вскоре забыта, она теряет посторонних читателей, и только мальчик, обитающий в реальном мире, изредка ее перечитывает, а жить этот реальный мальчик продолжает в подвале, где днем так же сумрачно, как и вечером, а летом так же, как и зимой, а из чулана, где складывают бумагу, струится запах промасленных газет и кислого, плесневелого хлеба. И тогда неосязаемый мальчик начинает понимать, что он и осязаемый не так уж и далеко отстоят друг от друга. Если бы видимый мальчик, встретясь с собакой, не поставил бы тем самым пряжу, из чего бы тогда невидимый сплел сеть своей истории?
И еще раз подтвердилось и стало отчетливо видно, что не так уж они, эти мальчики, и отделены друг от друга, года два-три спустя, в период моего бурного токования, именуемого также пубертатным периодом. В эту пору оба мальчика явно работают рука об руку, чтобы обратить на себя благосклонное внимание девочек, именуемых также противоположным полом. Видимый щеголяет мыслями и стихами, песенками и страданьями, которые сочинены невидимым, подобно тому как фазан щеголяет роскошным оперением, и если в песенке речь идет о великом одиночестве, значит, прошло не менее двух-трех недель между последней и очередной девочкой, а потом настает время, когда оба мальчика вообще отказываются от идеи потчевать барышень плодами собственного ума, и невидимый даже ни капельки не протестует, когда реальный пускает на току в ход уже готовые песни, дабы выразить свои чувства. Весь мальчик в комплекте пляшет и пускает петуха, и намерен стать певцом, и намерен стать актером, а того лучше ударником, это человек, который ездит с одной танцплощадки на другую и привлекает внимание девочек большим подсвеченным барабаном (тогда такие были в моде).
Но довольно о двух мальчиках. Поговорим лучше об Эзау Матте! Я не стыжусь того времени, оно было неизбежно, и пусть даже в нем главенствовал осязаемый мальчик, где-то кто-то не зевал, а не зевал как раз неосязаемый, и он нанизывал все впечатления на проволоку, знаете, такой проволочный штырь, его еще употребляли мелочные торговцы, чтобы нанизывать на него записки с пожеланиями своих покупателей.
Еще позже мне стало понятно, что сила, раскалывавшая меня пополам и побуждавшая писать, писать, писать, была безымянная сила, а если у кого хватит научного честолюбия, чтобы подыскивать ей имя, тот неизбежно выставит себя шарлатаном и обманщиком, ибо сила эта имеет имя, да и то смутное и неопределенное, лишь для тех, кого она гнетет и кем правит, а выразить это имя словами не дано никому. Как бы то ни было, упомянутая сила всю мою жизнь шагает рядом со мной, порой как утешительница, порой как обуза, порой как крылатый конь, порой как вьючный осел, порой как рай, порой как ад.