Современная повесть ГДР - Вернер Гайдучек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Трех, — говорю я.
— Это как? — спрашивает он.
— Вы сами перечислили трех, — отвечаю я и своим ответом подтверждаю его опасения, что у меня не все дома и что я исполнен духа противоречия. Поэтому он письменно удостоверяет, что я ищу работу и тем самым имею право на продовольственные карточки, а я со своей стороны радуюсь, что при наличии карточек стану нормальным человеком хотя бы в глазах Марты Каплан.
Мои сыновья отнюдь не бросаются мне на шею. Младший — тот, можно сказать, меня никогда и не знал, а старший, можно сказать, меня забыл. Их мать — и большое ей за это спасибо — осторожно втолковала им, что я их отец, и я рад, что они по крайней мере не отказывают мне в этом звании.
В пригородном лесочке мы отстраиваем себе из веток гнездо, куда умещаемся все трое. Я, пернатый отец, улетаю добывать корм. В своих светлых вельветовых бриджах я отчасти смахиваю на канюка светлой масти. Итак, я лечу, скрываюсь из глаз, достаю из кармана штанов твердую домашнюю колбасу, которую дала мне на дорогу фрау Заухайтль, та, что меня прятала, отрезаю один кружок, еще один и, широко взмахивая крыльями, лечу к гнезду, к своим птенцам, где изо всех сил стараюсь оправдать звание отца: я закладываю им в рот корм, улетаю снова, отрезаю еще по кружку колбасы и снова кормлю птенцов. Кстати, сыновей моих зовут Арне и Ярне. Уж и не помню, кто из мальчиков тогда полюбопытствовал, куда делась птица, которая приходится им матерью. Я нахожу весьма изысканный ответ: Ее поймал продавец птиц и держит в клетке.
На обратном пути в город я прихожу к выводу, что все-таки не заслужил еще звание отца. В списке детских симпатий на первом месте стоят дяди. «А ты с кем поедешь, с дядей Генри в Калифорнию, — спрашивает Арне, — или с дядей Джимом в Техас?» «В Техас», — отвечает Ярне, и они рассуждают, как и куда они поедут, и в том времени, которое принято называть будущим, я не играю для них никакой роли. Не помогает даже, что я достаю кусок хлеба с ветчиной из того припаса, который дала мне на дорогу моя спасительница. В эту минуту я отчетливо вижу ее перед собой, с гладко зачесанными назад волосами, прямым пробором и узлом на затылке, который расселся там, словно непропеченный рогалик. Я думаю о ней, и о том, что она католической веры, и о том, что все добро, которое я от нее видел, она творила в надежде, что кто-нибудь на военной чужбине так же с добром отнесется к ее сыну, от которого она давно не имеет вестей.
Я иду искать работу. Путь мой обрамлен розами, от которых пахнет детством, простыми дикими розами, потому что на дворе по-прежнему июнь. Я иду искать работу в горы, где требуются батраки. Вообще-то в кармане у меня десять адресов, но сперва я хочу обойти горные, потому что там обитает здоровье. Я, правда, не болен, но лишнее здоровье не помешает. Кричит кукушка, но я не стучу, как положено, по своей мошне, все равно мои деньги скоро потеряют цену и станут холопами у доллара.
Я прихожу в деревню, которая первой числится в моем списке, и обнаруживаю здесь все, чему положено быть в горной деревне: дома, дворы, школа, маленькая церковь, скамейки для туристов, резные нравоучительные изречения, вместо дорожных указателей — фигуры с огромным указательным пальцем; крестьяне возят сено. Я иду к тому двору, где предположительно ждет меня свободное место, ворота широко распахнуты, двор открывает мне навстречу свои объятия, но собака лает и гремит цепью. Я подхожу к собаке, отчасти в шутку, отчасти в угоду своему хорошему настроению, она демонстрирует мне свои зубы, причем они у нее все на месте. Специалисты из городского собачьего питомника непременно взяли бы ее на племя, будь она породистой.
Крестьянка, хозяйка двора, стоит на кухне, она кривая и узкая, ни дать ни взять турецкая сабля, и еще она грязная. Должно быть, она не может умыться, у нее на правой руке повязка, а левой она намазывает масло и творог на куски хлеба, один кусок наверняка будет мой, если окажется, что место уже занято.
Место и впрямь почти занято. Один из досрочно отпущенных американцами пленных пришел из Франконии, через горы, и занял место. Занято оно и есть занято, но мне велено подождать, покуда крестьянин не вернется домой с возом сена; пожалуй, он наймет и второго батрака, потому что не может она с такой рукой работать на сене. Она разматывает грязную тряпку, показывает мне гноящуюся рану на тыльной стороне ладони, и душа ее жаждет слов утешения.
— Это откуда же такая рана?
— Ниоткуда, сама сделалась.
Крестьянка выдавливает гной из раны и отирает его другой рукой, после чего у меня пропадает всякая охота получить от нее ломоть хлеба с творогом.
Запряженный парой воз заворачивает во двор. Над лошадьми и над кладью вьются мухи. Толстые слепни тоже заезжают во двор. А лошади для меня всегда были важней, чем многое другое. Одна лошадь — старый-престарый мерин, другая — кобыла примерно того же возраста, у нее провисла спина и она выворачивает заднюю бабку, — две лошади, которых за непригодностью выплюнула война. Я ли ловлю запах сена, или это он ловит меня? А над запахом сена витает небольшая щепотка поэзии. И снова тот же вопрос: я ли ее беру, или это она берет меня за сердце? За возом в гимнастерке из египетского хлопка и походных шароварах шагает человек, которому досталось мое место, он злорадно скалится. Крестьянка отводит меня в сторону и говорит, чтоб я подладился к ее мужу и сгружал вместе с ним.
Я помогаю сгружать, не потому, что все еще надеюсь получить место, а чтоб забить ноздри запахом сена; запах сена — это детство, запах сена — это мир.
Крестьянин весь сухой, коричневый, из тюрингской породы, с косо прорезанными глазами — гунн, одним словом. Он не благодарит меня за помощь, он привык, чтоб ему помогали посторонние. Три месяца назад это еще были иностранцы — военнопленные, которым он бросал кусок, а они на него работали, теперь это человек в серых шароварах, теперь это я, теперь это мы, проигравшие войну. Лично он ее не проигрывал, он делал, что мог, поставлял на фронт жратву, а эти вояки использовали силушку, которой набирались от его жратвы, чтобы улепетывать во все лопатки от русских оборванцев.
Телега пуста. Крестьянин и крестьянка тихонько шепчутся. Я набираю со дна целую пригоршню серо-зеленой травяной массы и сую ее к себе в карман вместо отдушки.
Крестьянка явно пытается уговорить мужа нанять и меня тоже. Она снова разворачивает свою больную руку, показывает ему гнойник и стонет. Ее жалобы язычком горелки режет голос хозяина: «Я тебе неш не говорил, чтоб ты лечилась».
Женщина уходит в дом и возвращается с двумя ломтями хлеба для меня. Я их беру, я не гордый, я принимаю вознаграждение и доставляю с его помощью небольшую радость тем собакам, которые увязываются за мной в провожатые.
Вечером, так ничего и не добившись, я снова прихожу к Капланам. Они выжидательно смотрят мне в лицо. Но это по-прежнему то лицо, которое навязано мне войной. У него еще нет причин для улыбки или улыбочки, более подобающей мирному времени, не с чего ему улыбаться.
— Нет, работы пока не нашел.
Капланы явно опасаются, как бы я не уловил на их лицах следы неудовольствия, а посему тотчас переключаются на дружеское долготерпение. Ничё, ничё, не все сразу, говорит Марта и начинает жарить картошку.
Альберт ожидает меня в нашем мужском уголке возле раковины. Он не без гордости сообщает мне, что война, так сказать, обеспечила ему пожизненное место на фабрике. Он, как инвалид — так Альберт себя именует, — сохранил все в наилучшем порядке. Шеф, до сих пор мыкающий горе в Италии, в плену у американцев, пишет ему оттуда ну прямо как компаньону.
Дети всегда будут являться на свет, пусть, на худой конец, не законные, а подзаборники, пишет шеф, и дети всегда будут требовать, чтоб им купили кубики. Дорогой Альберт, пишет шеф далее, как только я вернусь домой, мы начнем выпускать мирные модели — дома, виллы и ратуши, а бункеры, крепости и оборонительные валы пока выпускать не будем, дорогой Альберт.
— Нет, ты только погляди, какое доверие, — ликует Альберт и, достав из правого заднего кармана гребешок, становится перед зеркалом и проводит гребешком по волосам. Новое здесь только одно: он теперь на шаг ближе подходит к зеркалу и внимательно разглядывает уголок своего правого глаза. У него там выросла небольшая бородавка.
Альберт пытается объяснить мне, в каком именно месте Италии держат его хозяина. А где большая карта мира с флажками, ее разве у тебя больше нет? — спрашиваю я и тотчас сознаю свою оплошность: Альберт глядит на меня с тем же подозрением, с каким только что разглядывал бородавку в правом углу глаза. Он больше не желает, чтоб ему напоминали, каков он был в роли ура-патриота.
— Уж, верно, к завтрему для тебя что ни то сыщется, — говорит он.
На другое утро красивый зеленый июнь завешен пеленой дождя. Но для меня дождя все равно что нет. Я должен искать работу, я должен найти работу. Мне вспоминается старое грубошерстное пальто моего деда из бракованной ткани. Позднее мы еще поговорим с вами об этом пальто.