Мертвые мухи зла - Гелий Рябов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Послушай, Сережа! - радостно начинает он, едва я пересекаю порог комнаты. - Мы видели огромную! Совершенно невероятную картину! Вот, представь себе: какое-то мрачное помещение. Часовня, церковь? На креслах стоит открытый гроб. В нем - человек с отрубленной головой - видно, что голова просто приставлена к туловищу. Сбоку стоит еще один и мрачно смотрит на покойника...
- Это Кромвель и казненный Карл Первый, я помню. И что?
- А в чем смысл? Ну - живой. Ну - рядом покойник. Тьфу и все! Ты, я вижу, не согласен. Докажи тогда, что я не прав!
Усмехаюсь - скорее от скуки, нежели от превосходства. Трифонович начитан, мыслит - зачастую неординарно, но в чем-то природа обделила его. Он все воспринимает непосредственно, как ребенок. Ладно...
- Предположим, что в гробу лежит Троцкий, а рядом стоит...
Он срывается со стула и мчится к дверям. Выглядывает, запирает на два оборота и машет руками.
- Ты... ты спятил, вот что! Я совсем не о том!
- Неправда, отчим. О том...
Мама сжалась, вспыхнула и стала... Ужасно некрасивой. Господи, если ты есть... Для чего ты швырнул нас в эту страшную жизнь...
- Что думает палач о своей жертве? Не тот, что в подпитии всаживает пулю в затылок безмолвному человеку. А тот, который принял свое, личное решение. И вот один лежит. Другой стоит. Один мертв, у второго какой-то отрезок жизни еще впереди. И мысли, мысли... Правильно ли поступил? Можно ли было иначе? Убежденно? Трусливо? Под влиянием раздражения? А вы говорите...
- Я уже ничего не говорю... - усмехается угрюмо. - Ты опасный человек. Твоя судьба непредсказуема. Скорее всего, она будет трагичной. Если... Если только ты не изменишь себя. А палач... Поверь, он ни о чем не думает.
Бесполезно продолжать разговор, бессмысленно мечтать о будущем, и (это самое главное) школа НКВД вряд ли изменит меня. Я научусь скрывать свои мысли, стану молчаливым и замкнутым. Иначе не выжить. Вопрос: зачем это все? Зачем мне заниматься делом, которое все больше и больше чуждо мне. Я ведь уже понимаю, что такое карающий меч диктатуры...
В соседней комнате тихо. Осторожно приоткрываю дверь. Мама и отчим спят сном праведников. Трифонович просунул руку под мамину шею, мама прижалась к любимому второму мужу, на ее лице... Как это в романсе? "Восторг любви нас ждет с тобою..." Ладно. Это не мое дело. Они любят друг друга, и это уже счастье. Это ведь так редко бывает...
Запираю дверь, извлекаю печальную повесть.
"Ночь над Москвой, притушены фонари, тишина, только изредка разрывает ее пронзительный милицейский свисток. Блатные шалят, милиция бдит.
Что было плюсом Званцева? Он переиграл контрразведку большевиков, сохранил бриллианты и соврубли.
Минусы. Через несколько часов разгром двух явочных большевистских квартир будет обнаружен - вместе с трупами. По следу ринется контрразведка, милиция, вся орава. Времени остается в обрез. Ведь нужно еще добраться до последней опоры, до последней квартиры, посетить которую разрешено только в самом крайнем случае. Что ж... Крайний случай налицо. Нужны новые документы. Необходимо передать в Париж сведения о провале, потребовать, чтобы вычислили Троянского коня. Место далекое, пригород ближний, Останкино, туда бы на такси, да ведь нельзя: таксист запомнит странного ночного пассажира, укажет точно - где высадил. Дальнейшее нетрудно предугадать: "оперуполномоченные" пройдутся по учетам, сопоставят с реальными жителями, если это не поможет - привлекут милицию, освидетельствуют всех подряд по ее, милиции, данным. И если искомый благодетель хоть раз единый попал в поле зрения тех или других несдобровать... Когда разные данные сходятся в крест - его водружают над могилой фигуранта...1
Решил идти пешком. Далековато, конечно, но часа за два быстрым шагом дойти можно.
Улицы навевали воспоминания. Дома те же фонари, родные и узнаваемые. В Москве наступила зрелость. И хотя ночной сумрак менял очертания, словно насмехаясь, но двери былых публичных домов, роскошные подъезды ресторанов будоражили и память и воображение. "Где моя юность, где моя свежесть..." шептали невольно губы, и на глаза наворачивалась... Нет, не слеза. Просто ветер, вдруг поднявший с тротуаров едкую пыль, слепил, слепил... К нужному дому вышел ровно через два с половиной часа. Окна были темны, не вился над трубой дымок, вдруг подумалось, что - не дай Бог - никого, и что тогда? Гибель...
Дворец Шереметевых плыл в предутреннем тумане и таял, исчезая, словно призрак навсегда ушедшей России. Острая колокольня усадебной церкви будто стремилась в последнем порыве в недостижимое, выморочное небо, желая утвердить - среди праха и тления - свою принадлежность Богу Живому. Повержен народ русский...
Подошел к дверям, огляделся. Никого. Ну, дай, как говорится, Господи...
Негромкий стук отозвался где-то в глубине дома сухим стариковским покашливанием.
- Кто там? Чего не спится-то?
- Племянник ваш, из Тамбова, Алексей, - ответил паролем, напряженно вслушиваясь, последует ли отзыв.
Двери открылись. На пороге обозначился некто лет шестидесяти с седой, аккуратно подстриженной бородкой, в ночном колпаке и потрепанном красном халате. Колюче вглядываясь в лицо гостя, спросил дребезжащим голосом:
- А что в Тамбове тетя? Жива ли? Евлампия Сидоровна?
Этот вычурный текст как бы из "Тарантаса" Федора Сологуба и был - по замыслу Миллера - отзывом. Безобидная словесная шелуха...
- Да вы входите. А где такси или извозчик?
- Пешком, мало ли что...
Прошли в комнату, огромную, с голландской печкой в углу, мебелью хоть и не слишком броской, но не бедной. Хозяин повозился с замком, запирая дверь, вернулся, сел на стул.
- И вы присядьте. Я слушаю.
- Первое. Около Миллера - агент ГПУ. Обе явки, на которые я прибыл, провалены. Людей я убрал. У вас есть связь с Парижем?
- Свяжемся... - безразличным голосом сообщил старик. - Еще какие пожелания?
- Мне нужны деньги, оружие, новые надежные документы. Пока все.
Пожевал иссохшими губами.
- Исполнимо. Все?
- Поспать бы...
- Идите следом, я покажу вашу комнату...
Повел по скрипучей лестнице на чердак, здесь, в потолке, был аккуратный люк; в просторном помещении под крышей стоял проваленный диван, рядом - огромное ведро.
- Это для надобностей, - объяснил. - Выносить сами станете, во время оное и только по моей команде. Пока поспите без белья, потом устроим. Еду принесу...
Званцев огляделся. Да-а... Как тут не вспомнить роскошную кровать убиенной Пелагеи и еще более роскошный ее стол. Быстро человек привыкает к хорошему...
- Я вам еще объясню, - сказал старик, приближаясь к скату крыши. Так - оно вроде бы ничего и не видно. Но вот я нажимаю...- Он продемонстрировал, часть крыши отъехала в сторону, освободив проход. - Там лестница узкая и выход в дощатую уборную. Доски сами отодвинете. Это на тот случай, если... Сейчас отдыхайте, я вас разбужу.
Оставалось покориться - в надежде, что в этот дом ЧК пока не добралась. Уже через минуту Званцев погрузился в сладкий сон...
Поутру, проснувшись от слабого колокольного звона, должно быть к заутрене, встал, оделся и попробовал люк в полу. Оказался открыт, не долго раздумывая, спустился, ожидая увидеть хозяина, но того не оказалось. На столе под абажуром стоял кофейник - еще теплый, тарелка с бутербродами, салфетка - очень чистая и записка: "Озаботился просьбами. Дом заперт, шторы задернуты. Потерпите. Если "они" - ступайте наверх, там есть защелка. А полезут - через "ОО", как учил. Записку непременно сожгите". Подписи не было, но утраченное большевиками "непременно" как бы подтверждало подлинность написанного. Интеллигентов в НКВД и всегда-то было чуть, а теперь и вовсе. Шваль в голубой фуражке и скажет, как быдло: "обязательно". Не понимая, что это слово совсем другое значение имеет.
Позавтракав с отменным удовольствием, Званцев осмотрелся. Комната, кухня, кабинет и спальня хозяина напоминали средней руки учительскую квартиру прежних времен. Портретов Сталина и других, слава богу, не висело, одна картина, крымский пейзаж, была высокого качества, работы Орловского. Горы, которые изобразил художник, Званцев знал. То было известнейшее место: здесь до несчастья жил в своем дворце один из великих князей, позже пережидала вдовствующая императрица - ах, когда же придет английский крейсер. И пела Плевицкая: "Средь далеких полей, на чужбине, На холодной и мерзлой земле..." Пророческая получилась песня...
В ящиках письменного стола и комода рыться не стал. Волосок поставлен или иной знак - отношения, еще не возникшие, портить ни к чему. Жизнь расставит по местам. А пока можно полюбоваться фотографиями. Как много их здесь - жизнь, и, наверное, не одна... Сюртуки, пышные плечи пушкинской поры, дамы с гладкими брюлловскими прическами с завитками, падающими на виски. Военных - в погонах или эполетах - не было совсем. Видимо, хозяин убрал из осторожности. Чужая, давным-давно исчезнувшая жизнь. Лица улыбались, глаза смеялись, покой и благоденствие исходили от каждой фотографии, накатывая волной воспоминаний. Вспомнился Чехов, финал "Дяди Вани" - ставили в год окончания училища, девиц из соседней гимназии пригласили. И когда в последний раз произносила героиня пьесы свой монолог - зал затихал в томительном предчувствии: "...мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир..." Поэт Бехтеев прислал в Тобольск, семье, стихи. Невозможно было вспомнить рифму - разве что ритм неясно звучал... И смысл: зло будет побеждено. Добром, конечно. И... "...и все утраченное вновь вернет взаимная любовь..." Вот, вспомнилось. Но смысл и чеховских, и этих скромных строчек не вовне. Ибо Бог внутри нас есть.