Костер - Константин Федин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да это гимн! — воскликнула Анна Тихоновна. — И… бедные столицы! Хорошо еще, в них тоже немало провинциалов…
— Не шути, мой друг, — строго и тихо остановил ее Цветухин. — Мне слишком дорого приходится оплачивать убеждения, сложенные в борьбе за творчество. Я жизнью своей заработал право быть в правде чертом! Ты увидишь: во весь голос скажу я о бессмертных, которые явились на сцену провинциалами и воздвигли великий русский театр. Любовью к искусству земля наша искони выковывала актера. Выковывает и теперь. Его лишь надо уметь найти. Об этом ты прочитаешь в моей книге!
Цветухин встал, величаво, будто в клятве, поднял руку.
«Недостает рампы», — подумалось Анне Тихоновне, но она тоже быстро поднялась и протянула ему руки, тронутая его вдохновеньем.
— Это будет книга о вас самом, милый, милый Егор Павлыч.
— И о тебе… Книга о нас с тобой, — неторопливо ответил он.
Она не сомневалась, что только сейчас родилась эта идея в горячей его голове, — о такой книге он раньше и не думал.
Он подошел к ней, взял ее руки, поднес к лицу, но не поцеловал, а приложил их ладонями к своим вискам, и она слегка погладила пальцами тугую гриву седых его волос.
— Я тебя люблю за одно то, что ты не изменила провинции, — выговорил он осекшимся голосом и неожиданно по-детски просиял. — Впрочем, я тебя и так люблю. Так, без всяких умных обоснований.
Он махнул рукой с добродушным отчаяньем. Она ответила той улыбкой радостного спокойствия, которая является, когда душевная борьба окончится облегченьем.
— Выйдем в сад. Взглянем на брестскую ночь, — сказала она, беря его под руку.
4Они вышли на террасу. Свет лампы падал из комнаты, затененной сверху ветвями тополя, свисавшими над дверью и окном. Ночь показалась темной, но глаз скоро привык к ней. Выпукло проступили в саду деревья, кусты, скамья, и вот уже начали в отдельности белеть кружочки маргариток, разглядываться листья, отсвечивать тропинки. Воздух был сонно-ясен, небо чисто.
— Встречаются заря с зарей, — сказал Цветухин.
— Пойдем сядем в саду.
— Нет.
— Почему?
— Поздно.
— Целый час до рассвета, — настаивал Егор Павлович.
— Утром репетиция, вечером спектакль. Я боюсь: меня будет смотреть Цветухин, — шепнула ему на ухо Анна Тихоновна. — Бог знает, что за актеры эти дети, которыми соблазнила меня тетя Лика. Уж она их расхваливала!
Как бывает в ночной тишине, потянуло неожиданным прохладным током. Кое-где чутко отозвалась ему едва слышным вздохом листва и сразу опять стихла. Дуновение это принесло с собой очень далекие звуки аккордеона, сейчас же угасшие.
— Откуда это? — спросила Анна Тихоновна.
— Где-нибудь танцуют… Веселый город, — сказал он. — Все развлекаются, точно на роздыхе в походе. Я здесь две недели. Вечерами полно народу на гуляньях, полны кинематографы. Масса парочек, толпы молодежи. Множество артистов, больше с бору да с сосенки. Думаешь, где я узнал о тебе? Приехала новая эстрада. Я зашел в театрик, полюбопытствовать. Ни «одного места, — битком. Больше половины — военные. Суббота, — у всех увольнительные. Я стал в проходе. Программа — знаменитая окрошка. Певица, фокусник, акробаты, за ними — допотопный декламатор. На декламации я не утерпел, сдался. Пробираюсь к выходу, и тут — твой гений-похититель. Обнялись, вышли на улицу. Он мне сразу: какую, говорит, я звезду схватил в московском поднебесье!.. Ну, и выложил победоносно всю историю с тобой…
Егор Павлович засмеялся.
— Веселый город… Тетя Лика знала, что делала. Будет интересно. Ты не раскаешься в своей афере!
— Я не раскаюсь, потому что увидела вас, — шепотом сказала Анна Тихоновна. — А теперь ступайте. Правда, поздно.
Он мягко положил ей на плечо руку. Они помолчали, стоя по-прежнему неподвижно.
— Ты что, всегда будешь говорить мне «вы»?
— Всю жизнь, — ответила она. — Идемте. Только тише.
Они на цыпочках прошли в переднюю, долго в темноте не могли справиться с замками, — разгадают один, оказывается, есть другой, отперли его, обнаружили третий. Когда раскрылась дверь и они шагнули через порог, улица удивила их покоем ровного, бледного света.
— Вот и утро, — проговорила Анна Тихоновна. — До свиданья вечером на спектакле!
Она так же тепло, как только что в саду Цветухин, дотронулась до его плеча и, в напутствие, слегка подтолкнула era.
Вернувшись к себе, она разделась и легла взволнованная, с боязнью, что, наверно, скоро не заснет. Но невозмутимый, бледный покой рассвета начал заплывать в комнату и клонить к дремоте. Веки быстро тяжелели. Впечатления суток стали смешиваться, несвязно порождая обрывистые картины.
Несколько раз она силилась ответить себе на возвращавшийся вопрос — неужели она в самом деле та маленькая девочка, которая жила на берегу огромной реки, с мамой, папой, братиком? Неужели девочка, которую актеры поймали в креслах театра, куда она забралась во время репетиции, и потом Цветухин держал ее в своих коленях и о чем-то выспрашивал, неужели та девочка — то же самое, что Анна Тихоновна? Седой, усталый старик, проговоривший с ней до утра; это совсем не Цветухин — молодой, сильный, черноволосый красавец. Маленькая Аночка, которая принесла отцу в больницу кисель, сваренный для него мамою, а отец заставил ее съесть кисель, и она долго боялась есть, а потом съела, — та девочка, которой она тогда была, и артистка Анна Улина, которой она сделалась, прожив так много, много лет, неужели они одно и то же?
Она задавала себе вопрос не словами, а разрозненными воспоминаниями, и чем больше приходило воспоминаний, тем больше она ощущала, что засыпает.
Ей показалось, будто она сейчас уловит неуловимый момент, когда явь кончается. Возникло как бы еще одно воспоминание, но она успела себе сказать, что в жизни с ней не было того, о чем она вспомнила…
Она увидела себя маленькой и почувствовала, что укутана чем-то шерстяным, мягким и теплым. Это теплое было большой толпой, теснящей ее со всех сторон, почти несущей своими телами. У всех людей в толпе — свечи. И отец Аночки, прижатый к ней сбоку, тоже держит свечку в жилистой тяжелой руке. На нем праздничный шерстяной пиджак, и по бородатому светлому лицу с дрожью мелькают отсветы желтого свечного огня. Она понимает, что это — пасха, пасхальная утреня, и толпа с крестным ходом идет вокруг объятого ночью высокого дома семинарии. Аночка смотрит вверх и видит на низенькой звоннице кудлатого семинариста. Он таращит на нее белые глаза с пляшущими в них язычками огней и вдруг дергает обеими руками веревки колоколов. Трезвон оглушает Аночку, она прячет лицо в колючий, ворсистый рукав отца, и отец гладит ее по голове. Звон становится тише, тише. Толпа уже у входа в семинарский домашний храм, и, точно крылья сверкающей птицы, раздвигаются беззвучно двери, и народ начинает петь, и отец шепчет Аночке, щекоча ей ухо волосами бороды: «Что ты не поешь, пой!» И сам запевает — «смертию смерть поправ»… Его светлое лицо опять близко к Аночке, увлажненные глаза блестят, он говорит: «На, возьми, это тебе, ты давно хотела…» В руках у неё что-то холодное, гладкое. Это детские резиновые ботики. Она с радостью надела их, разбежалась, прыгнула и вот летит, скользя по накатанному ледку уличной канавки между тротуаром и мостовой. Перед ней бежит по льду, серебряным остриженным ноготком, отражение месяца. Она вот-вот догонит ноготок, но он убегает и дрожит, дрожит впереди и манит, играючи, вперед. Тут она видит — ледовая дорожка обрывается куда-то в яму. Она не может остановиться, ей делается жутко, страх перехватывает горло. Она слышит, кто-то нагоняет ее на коньках и кричит ей — стой! Но она мчится, и темная яма все ближе, ближе к ней, и она вдруг видит, что это Кирилл стремительно настигает ее, на страшной скорости поворачивается, соскабливает коньками со льда взвивающийся кверху снежный щит, и она срывается в пропасть. До нее еще долетает пронзительный свист коньков по льду, когда от грузного удара она содрогается всем телом и через силу раскрывает глаза…
Пробуждение Анны Тихоновны было тем переходом от тягостных снов к действительности, который в первый момент состоит из мучительного желания и полной невозможности понять — кончился ли сон.
Она лежала навзничь в незнакомой, залитой солнцем комнате, и с потолка сыпался на нее тонкий, как пыль, сухой дождь. Матрас под ней гудел звоном потревоженных пружин. В доме слышался женский визг с плачем. Где-то вдали, за стенами комнаты, катились, нарастая, волны глубокого гула.
Анна Тихоновна провела ладонью по потному лбу и ощутила прилипшие, царапающие зерна пыли. Визг раздался ближе, совсем рядом, и в то же мгновенье в комнату ворвалась с рыданьями хозяйка в длинной, до пола, розовой сорочке, перехваченной под грудями скрученным пояском.
— Мадам! Мадам! — крикнула она визгливо и, размахивая над головой связкой ключей, глядя перед собою остановившимися мокрыми глазами, промчалась к двери на террасу.