Русская идея от Николая I до Путина. Книга IV-2000-2016 - Александр Львович Янов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вызов Ключевского
Логика его проста. Достаточно было спросить, что помешало абсолютным монархиям средневековой Европы выродиться в автократии (по-русски, в самодержавие)? Народ ведь и там привык к самовластью, а вот не утвердилось оно в Европе. Почему? Короткий ответ: аристократия помешала. Она оказалась непреодолимым ограничением произвола власти, всегда и везде стремившейся, как компас к Северу, к неограниченности, к диктатуре.
Сформулировал это в своем знаменитом афоризме, который Екатерина так любила повторять. Монтескье: «Там, где нет аристократии, нет и монархии. Там деспот». Конечно, наследственная аристократия — лишь латентное ограничение власти, как я назвал его в трилогии, то есть нигде, кроме Англии с ее Великой хартией и Венгрии с «Золотой буллой» XIII века, юридически не зафиксированное, но исправно, тем не менее, работавшее на протяжении столетий.
Вот его, по сути, и противопоставил Ключевский тезису Карамзина. Нет, доказал он с документами в руках. НЕ СОЗДАЛО Россию самодержавие. И НЕ ГИБЛА она без «прелестей кнута». На протяжении столетий была в ней такая же наследственная аристократия и так же. как в Европе, она реально ограничивала власть.
Оформилось это ограничение в институте Боярской думы. Говоря словами Ключевского, выглядело его открытие так: «Не было политического законодательства, которое определяло бы границы верховной власти, но был правительственный класс с аристократической организацией, которую признавала сама власть». И этот «правительственный класс» не только ограничивал верховную власть, он законодательствовал вместе с ней, был в лице Думы, по выражению С. Ф. Платонова, «правоохранительным и правообразовательным учреждением». То есть Дума была «конституционным учреждением с обширным политическим влиянием, но без конституционной хартии» («латентным», на моем языке).
Вот и все. Немного, на первый взгляд. Но из этого следовало, что самодержавие на Руси — феномен сравнительно недавний. Что, несмотря на ламентации сегодняшних либералов о «тысячелетнем рабстве», впервые появилось оно на политической сцене лишь в 1560-е. Появилось в результате грандиозного государственного переворота, в результате тотального террора и разрушения исконного строя российской государственности.
Я понимаю, что трудно было бы поверить в саму возможность столь внезапного и радикального поворота в исторических судьбах страны, когда б то же самое не произошло с Россией в 1917-м. Ключевский, естественно, не мог этого знать. Но мы-то знаем.
Так или иначе, большую часть своего исторического времени Россия провела, согласно Ключевскому, без самодержавия. Случались за это время на Руси «смуты»? Больше чем достаточно. Но справлялась с ними страна, оказывается, без самовластья. И нет, стало быть, для страха, порожденного тезисом Карамзина, оснований.
Теперь, надеюсь, понятно, почему центральным событием первого тома моей «России и Европы» стала «самодержавная революция» Ивана Грозного, та самая, что разрушила исконный на Руси государственный порядок. Ей многое удалось, этой первой в России самодержавной революции. Крестьянство было порабощено. Возродившаяся после революции аристократия оказалась рабовладельческой и, следовательно, зависимой от власти. Страна была отрезана от Европы православным фундаментализмом. Русь превратилась в «испорченную Европу».
Но историческое воспоминание о Европейской России, раскопанное Ключевским, в стране странным образом не умирало. Иначе зачем потребовались бы еще две самодержавных революции — при Николае I в XIX веке и при Сталине в XX? Не затем ли, чтобы снова и снова попытаться задушить это историческое воспоминание, лежащее в основе русской государственности?
«Нападение»
Как бы то ни было, удар по тезису Карамзина «Боярская дума» Ключевского нанесла чувствительный. И господствовавшая тогда (как, впрочем, и сейчас) в русской историографии юридическая (государственная) школа, для которой ничто, не зафиксированное на бумаге с гербовой печатью, не существует, простить ему такую ересь не могла. Ведь говорил Ключевский о латентных ограничениях власти («без конституционной хартии», на его языке). Вся Европа жила с такими ограничениями, но Европа нам не указ. Короче, в 1896 году «Боярская дума» подверглась редкому в тогдашней историографии организованному «нападению», по выражению М. В. Нечкиной, на монографию которой я и буду здесь опираться.
Произошло это так. На Ключевского вдруг дружно обрушились рецензенты-и в «Журнале юридического общества», и в «Мире Божьем», и в «Русском богатстве», и даже в «Русской мысли» (где, как мы помним, был опубликован журнальный вариант «Боярской думы»). Но «нападение было возглавлено столичной петербургской знаменитостью, лидером в области истории русского права, заслуженным профессором императорского Санкт-Петербургского университета В. И. Сергеевичем». А это был грозный противник. «Фактический материал Сергеевич хорошо знал, язык древних документов понимал, мог цитировать материалы наизусть… свободно оперировал фактами и формулами на старинном русском языке, и это производило сильное впечатление».
Мало того, Сергеевич был еще и первоклассным полемистом. «Литературное оформление нападок на Ключевского не было лишено блеска: короткие ясные фразы, впечатляющее логическое построение, язвительность иронии были присущи главе петербургских консерваторов». И вот этот первейший в стране авторитет в области древнерусского права обрушился на выводы Ключевского, объявляя их то «обмолвками», то «недомолвками» и вообще «не совсем ясными, недостаточно доказанными, а во многих случаях и прямо противоречащими фактам».
Не только не законодательствовала Дума, утверждал Сергеевич, не только не была она правообразовательным учреждением, у нее в принципе «никакого определенного круга обязанностей не было: она делала то, что ей приказывали, и только». В переводе на общедоступный язык это означало, что Карамзин был прав: самодержавие было в России всегда.
Вся аргументация, так тщательно собранная Ключевским за десятилетие, была, таким образом, вроде как раскассирована. Вся, кроме одного пункта, против которого бессильна оказалась даже блестящая риторика Сергеевича. Я имею в виду статью 98 Судебника 1550 года, юридически запрещавшую царю принимать новые законы «без всех бояр приговору» (эта статья была одним из главных достижений правительства «молодых реформаторов» в ранние годы царствования Ивана IV. в трилогии я назвал ее русской Магна Карта, ведь это и впрямь была та самая «конституционная хартия», которой недоставало Думе). Отменить ее можно было лишь посредством государственного переворота. Этот переворот, как помнит читатель, и назвал я самодержавной революцией.
Вот тут и спасовал Сергеевич, признался недоуменно: «Здесь перед нами действительно новость-царь неожиданно превращается в председателя боярской коллегии». Только в отличие от Ключевского, при всем своем остроумии и эрудиции его оппонент никак не мог объяснить, откуда вдруг взялась в самодержавной, по его мнению, Москве такая сногсшибательная конституционная «новость», по сути, перечеркивавшая всю его полемику.
Для замечательного правоведа Сергеевича это навсегда осталось загадкой. Латентные ограничения власти он высмеивал беспощадно, но тут ведь черным по белому-и с печатью… Поистине, как мстительно заметил Ключевский, «наша уверенность в достаточном знакомстве с историей своего государства является