Новый Мир ( № 9 2013) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
[14] Вроде упомянутой морковки в кармане или подачи объявления в газеты об утере чемодана с рукописями, которого никогда не существовало, — для рекламы, как он объяснял.
[15] Это не для вящей противности. Просто-напросто в русском языке не существует слова «большевист» (в отличие, скажем, от немецкого), а слово «большевик» существует. Как-то это дико — производить прилагательные от несуществующих существительных.
[16] Преимущественно в стихах; проза Мариенгофа — особая статья, нашедшая свою вершину в малоизвестном и более чем замечательном романе «Екатерина». Любопытно, что закончил он афоризмами, в каком-то особом сочетании чуши и глубины недалеко ушедшими от афоризмов Нельдихена.
[17] «Это уже история — семнадцатый год, / Это уже бесспорное геройство...», «Верстать учебники по истории человечества / Способен лучше всех пролетарий».
[18] В кн.: «Стихотворения Константина Гургенова». М., Товарищество скоропеч. А. А. Левенсон, 1907, стр. 51, 54.
[19] Речь, конечно, идет только об опубликованных авторах. В больших библиотеках, в той же Публичной в Ленинграде или Ленинской в Москве, можно было найти редкие книжечки, журналы и альманахи, да и в букинистах они бывали. Конечно, нужно было сначала что-то о них знать , но для этого служили литературные мемуары и воспоминания, довольно обильно выпускавшиеся в Советском Союзе, да и личные контакты с людьми «того времени» — к ним стремились. Особый и уникальный случай — проникновение в читательский обиход ненапечатанных поэтов — Хармса, Введенского, Олейникова, за что вечная благодарность и Якову Друскину, сохранившему архив Хармса, и тем, кто обеспечил распространение этих текстов.
[20] Многие номера из «поэморомана» (что за нелепое слово!) «Праздник (Илья Радалёт)» — «...Сегодня день моего рожденья; / Мои родители, люди самые обыкновенные...»; «Орган выдыхает круглый воздух...» («круглый воздух» — очень хорошо!), о хохочущих бугристотелых женщинах. Еще, например, «Детское» («Кого ты, тетя, больше всего любишь из вещей?..» ) или уже цитировавшиеся стихи «Бирюзою перстня божьего...». Впрочем, вот она, книжка, — каждый может выбрать свое.
Василий Белов: опыт разлома
Журов Александр Вячеславович — литературный критик. Родился в 1987 году в городе Железногорске, Курская область. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Печатался в журналах «Волга», «Литературная учеба», «Новый мир». Живет в Москве.
Другой мир
Читать Белова сегодня несколько странно. Поначалу то проваливаешься в текст, то спотыкаешься о корягу неизвестного наречия: словно идешь по болотистой местности. Чтение его прозы дает опыт иного — мира, течения, жизни. Со временем это иное все труднее опознается нами как свое, однако оно никуда не исчезает и просматривается в мутной глубине прошлого. Белов обозначил, зафиксировал точку, в которой переломилось сознание целой эпохи. Страна, надломленная еще где-то там — в XVII веке. Страна, взрастившая в этом надломе великую культуру и похоронившая ее же в слое жирного чернозема, из которого до сих пор выглядывают обломки великих идей. Страна, треснувшая по швам и наскоро сшитая неумелыми руками новой власти. Страна, извечно ищущая свободы под знаменами деспотии (или наоборот?). Страна вечного раскола, до сих пор парадоксальным образом избегающая своей гибели. Белов ее слышит и дает возможность услышать нам.
От современного читателя тексты Василия Белова отстоят на дистанцию даже большую, чем классическая литература XIX века. Главная причина в том, что классика имеет совершенно иную степень открытости миру. Белов же, в первую очередь, писатель национальный. И придется признать его провинциальность, намеренную, нарочитую ограниченность русским миром, как точкой сборки писательского и человеческого «я». Но в этой провинциальности можно увидеть не недостаток, а достоинство и своеобразие. Иначе понять Белова будет трудно. Но здесь же необходимо сказать: «русскость» Белова направлена в прошлое, она питается им, растет в нем, и она же ставит под вопрос будущее, потому что сознательно отворачивается и не видит его, она словно запинается, обращается в память, окутанную облаком усталости. Именно это отличает Белова от литературы классической, с недоумением, может быть, даже горько, но бодро вопрошавшей: «Русь, куда ж несешься ты?».
Для нашего глаза и слуха мир, которому дал заговорить Белов, практически закрыт, герметичен. Обилие диалектной и просторечной лексики, сама интонация — окающая, врывающаяся в течение сюжета — намеренно сопротивляются слишком легкому проникновению. Это крестьянская проза по самой своей сути, то есть не потому, что она о крестьянах, а потому, что говорит их языком.
Большая литературная традиция, которой Белов наследует, у него не просто использует деревенскую тему как одну из возможных — она сама трансформируется под тяжестью крестьянского мира и языка. В этом смысле Белов в лучших своих вещах продолжает Шолохова и перекликается с Клычковым, Есениным, Павлом Васильевым.
Вплоть до начала XX века язык крестьянского мира никогда не пытался выйти за свои пределы. Он был окаймлен размеренным ходом крестьянской жизни, замкнут на самом себе и не искал иного. Это было фольклорное, устное творчество, которое периодически подпитывало большую культуру, но само всегда оставалось лишь продолжением непосредственной жизнедеятельности, быта крестьянской деревни. У Белова этот тип творчества воспроизводится и вполне объективистски (в народных частушках, сказках, бухтинах, вплетенных в текст) — как бы со стороны, и через речь персонажей, и непосредственно вторгаясь в авторскую речь. Описывая крестьянский мир, Белов неизбежно выходит за его пределы, смотрит извне, но при этом остается внутри. Это раздвоение хорошо видно в «Плотницких рассказах»: «Память тасует мою биографию, словно партнер по преферансу карточную колоду» [1] — усредненное советское интеллигентское письмо, вполне обоснованное образом рассказчика — бывшего крестьянина, а ныне городского жителя Константина Зорина, существует в языковом пространстве, полностью созданном крестьянским говором. Наибольшей силы авторский голос Белова достигает как раз благодаря простонародному языку, который оживляет литературную норму.
Потребовался XX век, чтобы крестьянин заговорил не только для себя, но и для другого, чтобы речь его стала литературой, освободилась от быта и зазвучала в пространстве культуры. Но это была не речь, а погребальная песня: этот же век, дав крестьянству голос, смял, раздавил, уничтожил его мир — мир крестьянской общины. Однако только в расколе этот мир и смог обрести свой язык. Он научился смотреть на себя со стороны, рефлексировать, рассказывать о себе, используя приемы литературы. И он впервые осознал свою смерть. Смерть, потерявшую анонимность, переставшую быть просто частью естественного цикла. Она стала подлинным опытом вторжения иного, опытом нарушения, опытом прерывания, опытом исчезновения. Смерть стала личной, единственной, она разверзлась и поглотила этот заговоривший мир, выйдя за пределы сельскохозяйственного круга. Именно поэтому смерть, в самых разных своих обличиях, стала главной темой всей так называемой «деревенской прозы», и Белов здесь не исключение.
Уходящий крестьянский мир попытался поставить себе на службу большую культуру. Крестьянин заговорил на ее языке, но лишь для того, чтобы высказать, наконец, себя, вплести свою интонацию в традицию печатного слова.
Час шестый
Трилогию «Час шестый» Белов создавал в общей сложности около 26 лет. Первая часть — роман «Кануны» — писалась с 1972 по 1984 [2] год. С 1988 по 1994-й, в период развала Советского Союза, была написана вторая часть — «Год великого перелома» [3] . Последняя — «Час шестый», давшая название всей трилогии, написана — с 1997 по 1998 год [4] . Вероятно, неслучайно произведения, описывающие смутные времена первой половины прошлого века, даже временем своего создания срифмовались с очередной русской смутой. В трилогии Белов попытался наиболее полно и законченно выразить свою главную тему — трагедию русского крестьянства. К ней стягиваются все основные нити его поисков, здесь он затрагивает самые болезненные вопросы.
Поставленная художественная задача потребовала от писателя несколько иного подхода, чем в рассказах или повестях. Например, «Привычное дело» [5] — это в большей степени личное проникновение в жизнь деревни, взгляд изнутри, и хотя автор отстраняется и выходит за пределы описываемого мира — например тем, что ведет рассказ от третьего лица, дистанция между ним и его героями минимальна. Естественно, что написание трилогии «Час шестый» потребовало изменения точки видения, точнее, совмещения нескольких. Легко заметить (хотя бы по главам, описывающим историю партийной верхушки), что Белов много работал с историческими материалами в процессе создания трилогии. Поэтому повествование имеет более широкое социально-нравственное измерение. Личный опыт и открыто заявленная попытка социального осмысления сталкиваются в пространстве романов, образуя новый, более масштабный, нежели в рассказах или повестях, рисунок.