Дети - Наоми Френкель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вижу, вы тут ничего не изменили. Название осталось – Цитман.
– Из уважения к их памяти мы оставили все, как было при них. Цитманов все уважали. До сегодняшнего дня мы храним их память у нас.
– У нас?
– У членов нашей общины, сударь.
– Вы принадлежите к той же общине, что и Цитманы?
– Я, и мой муж, и мой ребенок.
– Извините, я здесь не был много лет. Значит, все еще есть окрестные села, принадлежащие к общине?
– Да.
– И община увеличилась? – вмешивается в разговор священник.
– Нет, господин священник, теперь люди не будут присоединяться к нам.
Пальцем она указывает на дом, стоящий напротив. Из-за гор кондитерских изделий видна надпись на стене дома:
Гони христианство от дверей,
Ведь Иисус – свинья-еврей!
Огромная свастика украшает буквы, кричащие со стены. Женщина в темном возвращается за стойку. Александр, Гейнц, священник и доктор продолжают есть и пить, но теперь их движения становятся однообразно тяжелыми, как бы подчинены единому медленному ритму. Молчание плотной кисеей обволакивает их.
Полицейский возник у витрины, рассматривает пирожные. Он полностью экипирован и вооружен. Высокие черные сапоги сверкают на фоне снега. Тень его мелькает мимо кафе, касается четырех приятелей. Александр водит ложечкой над шоколадным тортом, но не пробует его. Священник разрывает кусок торта пальцами. Доктор Гейзе смотрит в свою чашку, у Гейнца, как обычно, губы втянуты внутрь, словно он ест самого себя. Полицейский исчезает.
– Итак, «гони христианство от дверей, ведь Иисус – свинья-еврей», – взрывает Гейнц тяжкое молчание. Глаза его словно ищут того, кто написал это. – Итак? – в голосе его звучат явно провокационные нотки.
Женщина протягивает руки к затылку и собирает волосы. Молча, уходит за стойку, доктор Гейзе следит за ее движениями.
– Ну, что «итак»? – отвечает Александр. – Ужасно.
– Все мы в ответе за эти слова! – говорит священник.
– Все! – восклицает Гейнц с особой резкостью.
Но священник не обращает внимания на это восклицание, и смотрит на доктора. Шрамы, оставшиеся на лице священника после болезни, багровеют. Но прозрачные глаза заставляют доктора Гейзе опустить голову.
– Все! – подчеркнуто повторяет священник.
– Конечно же, все, – смущенно шепчет доктор – но пришло время что-то сделать, Фридрих.
– Страх! – внезапно вмешивается в их разговор голос женщины.
Она выходит из-за стойки, делает несколько шагов по комнате, в сторону окна, через которое виден дом напротив.
– Страх!
Она поворачивает лицо к посетителям, сидящим в углу, и оно выглядит совершенно иным. Узкие губы ее раскрыты. Волосы, которые были гладко и туго завязаны, освобождены и рассыпались по затылку и спине, словно эти слова освободили ее, и теперь она распрямилась поистине королевской осанкой.
– Страшно видеть такое!
Из всех обращенных к ней лиц, она выбрала побледневшее лицо доктора Гейзе. Две глубокие морщины пролегли по обеим сторонам его рта, и ужас замер в его глазах. В мгновение ока возникла молчаливая связь между ними. Глаза ее впрямую, открыто говорили ему:
«Вы – трус».
«Да, я! Да, я! – отвечали его глаза.
– Да, да, если бы не было в нас страха... – вмешался священник в этот безмолвный разговор взглядами, но не завершил фразы, как бы продолжая про себя...
– Да, если бы... – пробормотал доктор за ним.
Любой страх смешивается в его душе со звуками песен Шуберта. Песни эти звучали в добрых стенах отчего дома. Мать пела эти песни, отец аккомпанировал ей на фортепьяно. Они с сестренкой сидел на обитом синим бархатом диване, и слушал. Руки их покоились на коленях, а ноги раскачивались в такт пения матери. Но однажды смолкли все звуки. Он был тогда пятнадцатилетним, округлым, шутливым подростком, легким в общении с другими, да и с самим собой. Особенно напрягаться не любил. Его сестра Лизель, двенадцати лет, веселая, смешливая, полная жизни. Целыми днями прыгала и подпевала самой себе. Во время каникул они самостоятельно пошли в лес, около Берлина, купаться на озеро, поросшее зеленью, над которым висело объявления о том, что здесь опасно купаться. Лизель прыгнула в воду, веселая и смеющаяся, как всегда. Водоросли опутали ей руки и ноги. Она изошла криком, а он стоял на берегу и дрожал. Ужасный страх сковал все его члены, упал на него, как обломок скалы, душил его. Он не бросился в воду спасать сестру. Он видел ее тонущей, видел ее руки, вздымавшиеся над поверхностью, слышал последний ее крик о помощи, и не было у него сил избавиться от сковавшего его страха. Лизель утонула в том озере, никто его ни в чем не обвинял. Родители благодарили Бога, что он оставил им хотя бы сына. Так-то. Страх – божий подарок! С тех пор страх навсегда вошел в его душу. С тех пор он уклонялся от любых смелых и мужественных поступков. Страх охватывал его и сковывал все его действия и размышления, насылал на него тяжкие сны, унижающие его гордость, толкая на душевную необходимость доказать самому себе, что когда-нибудь, преодолев страх, он совершит нечто героическое. Но тут же это превращалось в насмешку и понимание, что никогда он не решится на такое. Из страха он не женился, не создал дома. Страх погнал его в только возникшую и еще опальную социал-демократическую партию. Обязательное государственное образование он завершил в восемнадцать лет. Любил, как отец, наигрывать на фортепьяно и сочинял мелодии. У него был низкий голос, и он мечтал о карьере оперного певца. Вместо всего этого поторопился вступить в социал-демократическую партию, и это было все равно, что окунуться озеро, в котором запрещено купаться. Теории и новые идеи опутали его душу, как растения опутали тело Лизель. Картина тонущей сестры в озере, где запрещено было купаться, всегда стояла перед его глазами, и это ужасное переживание не уходило из его души. Он присоединился к партии не только, чтобы бороться во имя экономических и политических реформ, не только во имя всеобщего голосования и отделения религии от государства, и даже не для того, чтобы скинуть кайзера и установить республику. Он пришел в партию, чтобы освободить душу от страха. Он пришел в отверженную и атакуемую партию, чтобы стать в ней героем. Социал-демократическая партия ни разу не дала ему шанса стать героем. Доктор продолжал улыбаться. Казалось, он посмеивался над стишком, начертанным на стене дома напротив кафе.
– Чего вы улыбаетесь, доктор? – спросил его священник.
– Улыбался, но вовсе не по легкомыслию, – голос и лицо доктора совершенно иные, чем обычно. Он чувствует, что друзья следят за ним и смущение его усиливается. Он протягивает руку к чайнику, но рука не дотянувшись, беспомощно падает на стол. Женщина суетится у стола.
– Кофе стынет.
Священник налил доктору свежий, ароматный кофе. Доктор сделал лишь один небольшой глоток, почувствовал на миг вкус напитка, взглянул на женщину, как бы благодаря ее. Она смотрит на улицу, и он тоже поворачивается к кричащей со стены надписи.
Партия ни разу не дала ему почувствовать себя героем. Хотел вырываться вперед, но всегда получал приказ отступить. На демонстрациях против кайзера он шагает в первом ряду. Солдаты кайзера направляют против них ружья. Он хотел быть героем, прорваться между ружьями и штыками, но пришел приказ – отступить, бежать от солдатских штыков. Грянула война! Настал великий час. Дух его восстал против войны. Пришло его время проявить мужество. Поднять народ против войны. Кайзер заявил: «Я не признаю партий, только немцев!» Партия приказала – отступить. Партия сдалась, и он сдался вместе с ней. Мобилизовался, стал тыловым чиновником. Партия и кайзер заключили союз, лишив его возможности стать героем. Грянула революция! Снова был дан ему шанс – обрести свободу, совершить героические поступки, довести революцию до решительного конца, создать образцовую республику. Освобождение народа – освобождение его души. Революция во всех областях жизни: в хозяйстве, обществе, политике, образовании, литературе, искусстве. Пришли великие дни! Он чувствовал, как душа его трепетала под грузом великих свершений. А из партии указ за указом: отступить. Колеблются, не сопротивляются. Его личный, малый страх превратился во время революции в большую общую силу. Скала страха, что все годы нависала над ним, нависла над всем. Он с удивлением ощущал, как именно в эти бурные дни, когда дух ищет возможность взмыть ввысь, душа его все больше отступает. Страх диктует иную мораль: сдерживания, сомнения и колебания. Ах! Все дни ужас страшного переживания противопоставлял внутреннюю его жизнь – внешней. Лизель, утонувшая в озере, в котором запрещено было купаться, вставала всегда между ним и внешним миром. И вот он явился, верный его спутник, страх, определить его идентичность в этом мире, – трус в мире страха. В дни республики он чувствовал себя, как утопающий в том проклятом озере, и судьба его казалась хуже судьбы Лизель. Водоросли, медленно опутывают его, страхом смерти сдавливает сердце и тянут вглубь мерзких грязных вод. Медленно-медленно, в бездны ужаса. До тех глубин, где нет смысла доказывать героизмом внутреннюю свободу. Пленение души смешалось с пленением партии. Теперь единственное чувство владело им – страх.