Полное собрание сочинений. Том 11. Война и мир. Том третий - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ah, maman, ne dites pas de bêtises. Vous ne comprenez rien. Dans ma position j’ai des devoirs,[195] — заговорила Элен, переводя разговор на французский с русского языка, на котором ей всегда казалась какая-то неясность в ее деле.
— Но, мой друг...
— Ah, maman, comment est-ce que vous ne comprenez pas que le Saint Père, qui a le droit de donner des dispenses...[196]
В это время дама-компаньонка, жившая у Элен, вошла к ней доложить, что его высочество в зале и желает ее видеть.
— Non, dites lui que je ne veux pas le voir, que je suis furieuse contre lui, parce qu’il m’a manqué parole.
— Comtesse, à tout péché miséricorde,[197] — сказал входя молодой, белокурый человек с длинным лицом и носом.
Старая княгиня почтительно встала и присела. Вошедший молодой человек не обратил на нее внимания. Княгиня кивнула головой дочери и поплыла к двери.
«Нет, она права», думала старая княгиня, все убеждения которой разрушились пред появлением его высочества. «Она правà; но как это мы в нашу невозвратную молодость не знали этого? А это так было просто», думала, садясь в карету, старая княгиня.
В начале августа дело Элен совершенно определилось, и она написала своему мужу (который ее очень любил, как она думала) письмо, в котором извещала его о своем намерении выйти замуж за NN, и о том, что она вступила в единую истинную религию, и что она просит его исполнить все те необходимые для развода формальности, о которых передаст ему податель сего письма.
«Sur ce je prie Dieu, mon ami, de vous avoir sous Sa sainte et puissante garde. Votre amie Hélène».[198]
Это письмо было привезено в дом Пьера, в то время как он находился на Бородинском поле.
VIII.
Во второй раз, уже в конце Бородинского сражения, сбежав с батареи Раевского, Пьер с толпами солдат направился по оврагу к Князькову, дошел до перевязочного пункта и, увидав кровь и услыхав крики и стоны, поспешно пошел дальше, замешавшись в толпы солдат.
Одно, чего желал теперь Пьер всеми силами своей души, было то, чтобы выйти поскорее из тех страшных впечатлений, в которых он жил этот день, вернуться к обычным условиям жизни и заснуть спокойно в комнате на своей постели. Только в обычных условиях жизни он чувствовал, что будет в состоянии понять самого себя и всё то, что̀ он видел и испытал. Но этих обычных условий жизни нигде не было.
Хотя ядра и пули не свистали здесь по дороге, по которой он шел, но со всех сторон было то же, что было там на поле сражения. Те же были страдающие, измученные и иногда странно-равнодушные лица, та же кровь, те же солдатские шинели, те же звуки стрельбы, хотя и отдаленной, но всё еще наводящей ужас; кроме того была духота и пыль.
Пройдя версты три по большой Можайской дороге, Пьер сел на краю ее.
Сумерки спустились на землю, и гул орудий затих. Пьер, облокотившись на руку, лег и лежал так долго, глядя на продвигавшиеся мимо него в темноте тени. Беспрестанно ему казалось, что с страшным свистом налетало на него ядро; он вздрагивал и приподнимался. Он не помнил, сколько времени он пробыл тут. В середине ночи трое солдат, притащив сучьев, поместились подле него и стали разводить огонь.
Солдаты, покосившись на Пьера, развели огонь, поставили на него котелок, накрошили в него сухарей и положили сала. Приятный запах съестного и жирного яства слился с запахом дыма. Пьер приподнялся и вздохнул. Солдаты (их было трое) ели, не обращая внимания на Пьера, и разговаривали между собой.
— Да ты из каких будешь? — вдруг обратился к Пьеру один из солдат, очевидно под этим вопросом подразумевая то, что́ и думал Пьер, именно: ежели ты есть хочешь, мы дадим, только скажи, честный ли ты человек?
— Я? я?... — сказал Пьер, чувствуя необходимость умалить как можно свое общественное положение, чтобы быть ближе и понятнее для солдат. — Я по настоящему ополченный офицер, только моей дружины тут нет; я приезжал на сраженье, и потерял своих.
— Вишь ты! — сказал один из солдат.
Другой солдат покачал головой.
— Что̀ ж, поешь, коли хочешь, кавардачку! — сказал первый и подал Пьеру, облизав ее, деревянную ложку.
Пьер подсел к огню и стал есть кавардачок, то кушанье, которое было в котелке и которое ему казалось самым вкусным из всех кушаний, которые он когда-либо ел. В то время как он жадно, нагнувшись над котелком, забирая большие ложки, пережевывал одну за другою и лицо его было видно в свете огня, солдаты молча смотрели на него.
— Тебе куды надо-то? Ты скажи! — спросил опять один из них.
— Мне в Можайск.
— Ты, стало, барин?
— Да.
— А как звать?
— Петр Кирилович.
— Ну, Петр Кирилович, пойдем, мы тебя отведем.
В совершенной темноте солдаты вместе с Пьером пошли к Можайску.
Уже петухи пели, когда они дошли до Можайска, и стали подниматься на крутую городскую гору. Пьер шел вместе с солдатами, совершенно забыв, что его постоялый двор был внизу под горою и что он уже прошел его. Он бы не вспомнил этого (в таком он находился состоянии потерянности), ежели бы с ним не столкнулся на половине горы его берейтор, ходивший его отыскивать по городу и возвращавшийся назад к своему постоялому двору. Берейтор узнал Пьера по его шляпе, белевшей в темноте.
— Ваше сиятельство, — проговорил он, — а уж мы отчаялись. Что̀ ж вы пешком? Куда же вы, пожалуйте!
— Ах да, — сказал Пьер.
Солдаты приостановились.
— Ну что̀, нашел своих? — сказал один из них.
— Ну, прощавай! Петр Кирилович, кажись? — Прощавай, Петр Кирилович! — сказали другие голоса.
— Прощайте, — сказал Пьер и направился с своим берейтором к постоялому двору.
«Надо дать им!» подумал Пьер, взявшись за карман. — «Нет, не надо», сказал ему какой-то голос.
В горницах постоялого двора не было места: все были заняты. Пьер прошел на двор и, укрывшись с головой, лег в свою коляску.
IX.
Едва Пьер прилег головой на подушку, как он почувствовал, что засыпает; но вдруг с ясностью почти действительности послышались бум-бум-бум выстрелов, послышались стоны, крики, шлепанье снарядов, запахло кровью и порохом, и чувство ужаса, страха смерти охватило его. Он испуганно открыл глаза и поднял голову из-под шинели. Всё было тихо на дворе. Только в воротах, разговаривая с дворником и шлепая по грязи, шел какой-то денщик. Над головой Пьера, под темною изнанкою тесового навеса, встрепенулись голубки от движения, которое он сделал приподнимаясь. По всему двору был разлит мирный, радостный для Пьера в эту минуту, крепкий запах постоялого двора, запах сена, навоза и дегтя. Между двумя черными навесами виднелось чистое, звездное небо.
«Слава Богу, что этого нет больше», подумал Пьер, опять закрываясь с головой. «О, как ужасен страх и как позорно я отдался ему! А они... они всё время до конца были тверды, спокойны»... подумал он. Они в понятии Пьера были солдаты, те, которые были на батарее, и те, которые кормили его, и те, которые молились на икону. Они — эти странные, неведомые ему доселе люди, они ясно и резко отделялись в его мысли от всех других людей.
«Солдатом быть, просто солдатом!» думал Пьер, засыпая. «Войти в эту общую жизнь всем существом, проникнуться тем, что делает их такими. Но как скинуть с себя всё это лишнее, дьявольское, всё бремя этого внешнего человека? Одно время я мог быть этим. Я мог бежать от отца, как я хотел. Я мог еще после дуэли с Долоховым быть послан солдатом». — И в воображении Пьера мелькнул обед в клубе, на котором он вызвал Долохова, и благодетель в Торжке. И вот Пьеру представляется торжественная столовая ложа. Ложа эта происходит в Английском клубе. И кто-то знакомый, близкий, дорогой, сидит в конце стола. Да это он! Это благодетель. «Да, ведь он умер?» подумал Пьер. «Да, умер; но я не знал, что он жив. И как мне жаль, что он умер, и как я рад, что он жив опять!» С одной стороны стола сидели Анатоль, Долохов, Несвицкой, Денисов и другие такие же (категория этих людей так же ясно была во сне определена в душе Пьера, как и категория тех людей, которых он называл они), и эти люди, Анатоль, Долохов, громко кричали, пели; но из-за их крика слышен был голос благодетеля, неумолкаемо говоривший, и звук его слов был так же значителен и непрерывен, как гул поля сраженья, но он был приятен и утешителен. Пьер не понимал того, что̀ говорил благодетель, но он знал (категория мыслей так же ясна была во сне), что благодетель говорил о добре, о возможности быть тем, чем были они. И они со всех сторон, с своими простыми, добрыми, твердыми лицами, окружали благодетеля. Но они хотя и были добры, они не смотрели на Пьера, не знали его. Пьер захотел обратить на себя их внимание и сказать. Он привстал, но в то же мгновенье ноги его похолодели и обнажились.
Ему стало стыдно, и он рукой закрыл свои ноги, с которых действительно свалилась шинель. На мгновение Пьер, поправляя шинель, открыл глаза и увидал те же навесы, столбы, двор, но всё это было теперь синевато, светло и подернуто блестками росы или мороза.