Ожоги сердца - Иван Падерин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гуров высказывал свои суждения о том, что безысходного положения не бывает. Вот же враг полагал, что мы сломлены, побеждены. А как просчитался!
— И в огне можно воевать, только сноровка нужна, — закончил его мысли комбат.
Возвращаясь с Мамаева кургана на КП армии, мы встретились с моим земляком Иннокентием Сильченко. Артиллерист-наблюдатель тянул связь в батальон «дьяволов». В узком проходе под взорванным трамвайным мостом он, с двумя катушками телефонного провода, запутался в арматуре и просил помочь выбраться. Гуров раньше меня подсказал ему выход, но обстоятельного разговора у них не получилось: Иннокентий очень торопился. Все же не удержался, бросил в шутку:
— На фронте связь хоть и не царь, да князь!
Кузьма Акимович не знал, что несколько дней назад, перед переправой через Ахтубу, Сильченко, одолевая страх, можно сказать, открыл в себе способности агитатора. С пунктов наблюдения, расположенных в батальоне «дьяволов», он корректировал огонь полковой батареи до самого конца Сталинградского сражения. Теперь работает механиком Тисульской автобазы. Душевный и жизнерадостный человек…
— Да простит меня бог, — повторяет Митрофан, выслушав меня. — Нынче вторично навещал Иннокентия, нес ему доброе слово в День Победы — отверг. Богохульник, беса тешил, сквернословил…
— Перед кем?
— Молвил под смех людей: «Небу молись и подальше катись». Агитатор…
Тимофей Слоев толкает меня в плечо и вступается за Иннокентия:
— У тебя своя вера, у него своя. Зачем ты к нему лезешь? Ведь он тебя не трогал и трогать не собирается.
Наступила минутная пауза.
Тимофей смотрит на Митрофана, Митрофан на меня, как бы ища в моем лице защитника. Мне осталось только сказать:
— Я тоже агитатор.
— У каждого своя вера, — согласился Митрофан и попросил послушать его, как он шел к своей истине.
4Кто из маршевой роты остался жив — он не знает и не может назвать ни одного имени, потому что был снова контужен перед переправой через Волгу. После вторичной контузии он надолго потерял память. Очнулся в тыловом госпитале. Зиму и лето пребывал в состоянии младенца: кормили с ложечки, спал в пеленках, под себя грешил лежа и сидя… Намучились с ним и няни, и сестры, и врачи. Сознание прояснялось медленно, нужен был длительный покой и душевное равновесие. Перевели в специальный госпиталь, расположенный недалеко от Москвы. Выписали в конце войны, но на фронт не пустили. «Иди ищи свое место в тылу, — сказали ему. — Пчеловодом или садовником».
У билетной кассы Казанского вокзала он попал в окружение каких-то проходимцев. Они опустошили его карманы, даже дорожный паек выгребли из вещевого мешка. Ни денег, ни проездных документов, ни солдатской книжки. Оставили только медаль «За оборону Сталинграда» — и ту без удостоверения. Потом наставник Загорской духовной семинарии выхлопотал ему дубликат удостоверения к этой медали. Но это уже в семинарии. На вокзале трое суток метался из угла в угол, рылся в урнах и мусорных ящиках, ища свои проездные документы, но тщетно. Голодный, без денег, хоть караул кричи или милостыню проси, но кто подаст такому, когда на каждом шагу инвалиды войны на костылях или с пустыми рукавами. Однако мир не без добрых людей. Встретилась набожная старушка, признала в нем пропавшего без вести сына. Повисла на шее: «Бог мне вернул тебя, бог!» — причитала она так, что отказаться было трудно. Развернула все свои узелки, накормила, и уже жалко стало обижать убогую. Она была женой старосты Городецкой церкви, воздвигнутой на высоком берегу Волги в ста километрах от Москвы. Сказочно красивое место…
В духовную семинарию, в Загорск направили по настоянию церковного совета. Учиться было нетрудно. Запас знаний, полученных в школе и на первом курсе Новосибирского педагогического института, откуда был призван в армию и отправлен на фронт, позволял быть среди семинаристов заметным по уму и прилежанию. Началась тихая, смиренная жизнь. Пять лет душевного равновесия просветлили память и восстановили здоровье. С упоением читал священное писание, изучал историю, вникал в философию Гегеля, интересовался новейшими достижениями науки.
— Так я окреп духом и физически, — подчеркнул он. — Потянуло в родные края, испытать себя на стезе многотрудного дела — ограждения человеческих душ от грехов и пороков. И не где-нибудь, а в селах и деревнях, где родился и вырос…
Далее он принялся пересказывать содержание заповедей Иисуса Христа, цитируя по памяти целые страницы из Нового завета.
Я посмотрел на часы.
— Готов прервать, — согласился Митрофан. — Зинаида, пора подавать ужин…
За ужином, выпив рюмку ягодной настойки, Тимофей Слоев вторично нарушил договоренность «молчать и не раздражаться».
— Слушай, Митрофан, скажи по-свойски, на какие деньги ты содержишь этих шаромыг — братьев Хлыстовых и Феньку Долгушину? Голимые пьяницы, они скоро твою веру на водку променяют.
— Ограждаю, как могу, ограждаю их души от грехопадения. Все видят, как это вершится.
— А зачем они тебе понадобились? — продолжал настырно добиваться Тимофей.
— Зачем понадобились? — повторил Митрофан и, посмотрев мне в глаза, спросил: — А можно ли критиковать вас, коммунистов?
«Ну вот, — подумал я, — теперь он переходит в наступление. Интересно, с каких позиций?»
— Можно. Запрета нет и не будет.
— …Мужик собирается в поле, запрягает лошадь, уже затягивает супонь, но в этот момент до его слуха докатился благовестный звон колокола — бом, бом, бом… Мужик вспомнил — троица, перекрестился и снова за супонь. Но звон колокола разбудил в нем добрые думы. Выпала из рук супонь.
— При чем тут супонь, если ты собрался критиковать? — вмешался Тимофей.
— Потерпи, потерпи, сын Степана Слоева, про твоего отца идет речь.
— Про отца? — удивился Тимофей.
— Да, да, к его душе сейчас придем… Зовет, зовет его колокол на благочестивое деяние. Перекрестился мужик, распряг лошадь, сменил грязные шаровары и рубаху на чистые, сапоги через плечо — и зашагал на зов колокола…
Церковь — самое красивое сооружение во всей округе. Купола с крестами устремлены к небу. Храм божий. В него нельзя входить не крестясь. Вымыл мужик ноги в речке, надел сапоги и смиренно, не спеша, вошел в ограду храма, затем переступил порог. В храме диво дивное: своды в россыпи небесных светил, со стен смотрят лики святых. И всюду свечи, свечи. Они горят тихим огнем, высвечивая благородство красок. Присмотрись, и рука сама кладет крест на чело, на пояс, на плечи. И хор на клиросе — лучшие голоса, собранные со всей округи, наполняют душу благостным настроением. Прислушиваясь и вникая в смысл проповеди священника, мужик крестится, вдыхает запах ладана. Да, да, и запах здесь служит свою службу. Мужик кланяется, приникает лбом к полу, повторяя про себя свою молитву или повторяя слова, изреченные с амвона… Но это еще не все. Включившись в ход действий прихожан, заполнивших храм, мужик достает из кармана пятиалтынный, быть может единственный, и ставит свою свечу перед ликом Георгия Победоносца, в святость которого он не верил, но после затрат своего времени и пятиалтынного уже готов убеждать других, что надо поступать так, как он поступил. Ему, как и всем смертным, не суждено было видеть посланников бога, но вера в святость оных начала гнездиться в его душе, гнездиться от общения с другими верующими. Она вошла в него и подсказывает разуму верный выбор убеждений. Попробуйте после этого перечить такому мужику, что бога нет, — не стерпит, назовет богохульным или вступит в борьбу…
— И в этом вся твоя критика против нас? — удивился Тимофей.
— Разумей, Тимофей, разумей, — ответил Митрофан, сверкнув глазами в мою сторону, как бы говоря: «Ты назвал себя агитатором, посмотри теперь на себя глазами мужика».
Я тут же вспомнил свои недавние выступления перед жителями здешних степных сел и деревень… Стоишь перед ними и говоришь, говоришь. Кто-то тебя слушает, кто-то пересчитывает пальцы на своих руках, кто-то борется с дремотой, хмуря брови, хоть я рассказываю о великих сражениях, об участии в них односельчан — о героях обороны Сталинграда и штурма Берлина. А как они слушают докладчика, который не отрывает глаз от конспекта? Мне стало стыдно, уши воспламенились.
Против такой критики у меня остался только один аргумент, и я высказал его Митрофану:
— Вера на ложной основе чревата сложными последствиями. По Гегелю это означает расщепление сознания.
Митрофан ответил мне тоже по Гегелю:
— Лучше, чтобы у народов была хотя бы дурная религия, чем никакой.
— Значит, безрелигиозное время отрицается? — спросил я.
— Человек без веры саморазрушается, — ответил он.
Тимофей повернулся к нему грудью.