Молодой Верди. Рождение оперы - Александра Бушен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Черт знает что! — закричал Пазетти. Он был так напуган, что забыл, где находится и заговорил громким голосом.
— Тише, тише! Что вы! — остановил его Мерелли.
— У вас по мостикам ходит живой взрывчатый снаряд, — шипел Пазетти. — Да мы все в любой момент можем взлететь на воздух. Понимаете вы это или нет?
— Пустяки, пустяки, что вы! — отмахивался Мерелли. — Никакой опасности нет, уверяю вас. У меня очень опытный и осторожный осветитель.
— При чем тут осторожность? — громким шепотом говорил Пазетти, — Осторожность ни при чем. Он же человек, ваш осветитель, мало ли что с ним может случиться — ну, закружилась голова или какое-нибудь другое недомогание, он может споткнуться, упасть, что тогда?
— Ну, зачем же ему падать? — Мерелли пожимал плечами. Теперь он жалел о том, что похвастался Пазетти новым осветительным прибором. «Вот трус!» — думал импресарио.
Пазетти никак не мог успокоиться. Он был не на шутку перепуган.
— Это недопустимо, — повторял он, — недопустимо! В это должна вмешаться полиция!
— Полиция? — с явной насмешкой протянул Мерелли. — Если хотите знать, то сам начальник полиции, наш милейший кавалер Торрезани-Ланцфельд, выразил мне благодарность за применение этого аппарата на сцене.
— Ну уж не знаю, — сказал Пазетти, — не знаю. Позволю себе усомниться в этом.
Но в том, как он сказал это, уже не чувствовалось прежней уверенности. Достаточно было одного упоминания имени Торрезани, чтобы изменить точку зрения Пазетти на любой предмет. Мерелли отлично понял это.
— Я получил благодарность, — повторил он. И для большего эффекта прибавил: — Клянусь честью!
— Ну, что ж, — сказал Пазетти, — рад за вас. — И, помолчав, добавил: — Вы эту благодарность безусловно заслужили.
На сцене репетировали финал первого действия. Пазетти посмотрел в партер. Там было заметно движение. Слушатели перешептывались, громко вздыхали. Люди в партере были, по-видимому, сильно взволнованы тем, что происходило на сцене. Пазетти наклонился к Мерелли.
— Кто это здесь?
— Не спрашивайте! — импресарио махнул рукой. — Беда с этим народом! Здесь все. Все наши служащие. Все цеха. Все мастерские.
— Неужели? — Пазетти оживился. — Это разрешается?
— Нет, — сказал импресарио, — это запрещено. Но они сошли с ума от этой музыки. Бросают работу и бегут слушать. Все! Портнихи и сапожники, столяры и пиротехники, парикмахеры и ламповщики, кружевницы и билетеры, машинисты и цветочницы. Всех не перечислишь. Даже чистильщики сапог, даже жестянщики! Никого не удержишь в мастерской. Приходится с этим мириться.
— Не пробовали штрафовать? — спросил Пазетти.
Мерелли тихо свистнул.
— Дорогой мой, нельзя же оштрафовать весь персонал театра. Тут не одна сотня людей.
— Ну конечно, — сказал Пазетти.
Они замолчали. Пазетти слушал очень внимательно, недоумевал и почти против воли наслаждался. Он находил музыку неизящной и подпадал под ее чары. «Что за черт» — думал он.
И вдруг под самым барьером ложи какой-то восторженный юношеский голос сказал:
— Ах, ах, ах, ну до чего же это хорошо!
И другой, не такой молодой, но не менее взволнованный голос ответил:
— Дьявольски здорово!
И оба радостно засмеялись.
— Они с ума сошли от этой музыки, — сказал Мерелли.
— Вы знаете, они правы, — сказал Пазетти, — в ней что-то есть!
На сцене повторяли финал первого действия. Композитор был недоволен.
— Не получается, не получается! — говорил он Каваллини. — Тянут, тянут! — Каваллини был терпелив и неутомим. Он говорил оркестру:
— Еще раз, синьоры! Прошу! — И поднимал руку.
И опять солисты подходили к рампе, и опять хор живописно группировался за ними, и опять начиналась музыка. Эту музыку повторяли еще и еще. Повторяли до тех пор, пока финал не пронесся вихрем, громовым раскатом, пока он не стал лавиной нарастающей звучности.
И только тогда Каваллини опустил руку и спросил: «Теперь хорошо, маэстро?» И все с волнением повернулись к композитору и ждали, что он скажет.
А композитор, мельком взглянув на дирижера, кивнул головой — хорошо или плохо, понимай, как знаешь — и промолчал. Маэстро Верди был скуп на похвалы. Это заметили многие. Но Каваллини не был ни честолюбив, ни обидчив. Он улыбнулся и сказал оркестру:
— Маэстро доволен. Благодарю вас, синьоры!
Действие на сцене кончилось. Актеры сразу разошлись по своим уборным. Всем хотелось отдохнуть. Репетиция была утомительной. Кое-кто ворчал: говорили, что композитор не в меру требователен.
— Требователен не по рангу, — говорили некоторые оркестранты. Но таких недовольных было немного. Большая часть исполнителей и в хоре и в оркестре воспринимала музыку новой оперы с энтузиазмом и готова была репетировать столько, сколько композитор найдет это нужным.
— Антракт, — сказал Мерелли.
На сцене шел стук и треск. Маневрировала целая армия рабочих. Убирали одни декорации, ставили другие.
— Идемте, — сказал Мерелли. Они перешли в гостиную позади ложи. Импресарио закурил сигару. Пазетти молчал.
И тут в гостиную вошел Тривульци. Он вошел с опаской, извиваясь и как-то боком.
— А, — сказал он, улыбаясь не без злорадства. — А, синьор импресарио, вот вы где! А вас ищут, ищут… Там, знаете ли, скандал!
Он изогнулся вперед и приглашающим жестом указывал обеими руками в сторону двери. И стал рассказывать со множеством отступлений и не относящихся к делу подробностей, как синьора Беллинцаги увидела костюмы («костюмчики» — подчеркнуто насмешливо говорил Тривульци), которые ей подобрали в костюмерной мастерской для роли Фенены. И как увидев эти «костюмчики», она «вскрикнула диким голосом и — хлоп, знаете ли, в обморок». А придя в себя, содрала «костюмчики» с вешалки, бросила их на пол и стала рвать их и топтать ногами. «Месила их, как тесто!» — сказал Тривульци. И когда заведующая костюмерной мастерской, почтенная синьора Арати, попыталась было спасти то, что осталось от трудов лучших ее мастериц, «эта ведьма Беллинцаги» сгребла, знаете ли, с пола всю кучу шелка, тюля и блесток и насильно напялила все это на голову синьоре Арати. И вдобавок еще прихватила с туалета фарфоровую вазу и банку с румянами — предметы тяжелые и легко бьющиеся — и запустила их бедной синьоре Арати в лицо. Страшное дело, какая ведьма!
Но бог, который видит все, бог, мол, не без милости, он сделал так, что эти тяжелые и опасные снаряды, пущенные преступной рукой синьоры Беллинцаги, не изуродовали, а только слегка задели лицо синьоры Арати. Но все же сейчас несчастная женщина лежит с окровавленной щекой и не может встать, и кровь капает и капает на костюмы Фенены, вернее, на то, что от них осталось, а Беллинцаги, эта ведьма, бьется в истерике, да так, знаете ли, бьется, что четыре костюмерши не могут с ней справиться, и она, того гляди, вырвется у них из рук. И тогда… — Тривульци схватился за голову.
Мерелли и Пазетти молчали. Тривульци ждал.
— Ужасно, ужасно! — счел долгом сказать Пазетти.
Мерелли пожал плечами. Тривульци поднял кверху сухой и длинный указательный палец. Палец слегка дрожал.
— Скандал! — сказал он мрачно. И повторил еще мрачнее, четко скандируя каждый слог — Скандал! Эта Беллинцаги вопит на весь театр. Я, говорит, не виновата в том, что я красавица. Меня, говорит, хотят нарядить в тряпье, чтобы я, говорит, не затмила Стреппони. Но, говорит, этого не будет. Не на таковскую напали. Я, говорит, все, все знаю…
Тривульци закашлялся, точно поперхнулся невыговоренным словом, и сделал паузу, как опытный актер, желающий произвести особо сильное впечатление. Выражение лица у него было двойственное. Рот слащаво улыбался, глаза смотрели пытливо и злобно. Можно было подумать, что он знает нечто, никому не известное, но весьма существенное, нечто, от чего зависит покой и благополучие многих людей и в первую очередь импресарио.
Тривульци замолчал, но продолжал стоять с поднятым пальцем. Палец слегка дрожал.
— Ах, ужасно, ужасно! — счел долгом еще раз повторить Пазетти. И прибавил сочувственно: — С ума можно сойти!
Мерелли, не спеша, вынул изо рта сигару и зевнул.
— Ну, ну, не так это все страшно. В нашем деле и не то бывает. Мне не привыкать. — И он передернул плечами, как бы сбрасывая с них воображаемую тяжесть. — Ах-ха-ха, — он опять зевнул и повернулся к Тривульци. — Опустите-ка палец, любезный. И скажите там, что я сейчас буду.
Тривульци попятился к двери, раскланиваясь до самой земли. Он склонялся так низко, что длинные прямые космы волос касались ковра, которым был устлан пол гостиной. Поклонившись, он выпрямлялся и вытягивался во весь рост. Затем снова мгновенно сламывался пополам не хуже любого акробата, и волосы его опять касались ковра, и он, пятясь спиной, отступал к выходу.