Путешествие на край тысячелетия - Авраам Иегошуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но рабби Иосеф бен-Калонимус не удовлетворяется и именами — он пытается выяснить также возраст носителя каждого имени, а это уже куда труднее, ибо точное исчисление лет и без того окружено туманом, а тут вдобавок долгое морское путешествие, удлиненное к тому же немалой сухопутной «добавкой», еще более сгущает этот туман, скрывая в нем то, что и с самого начала было весьма сомнительным и хрупким. И действительно, сведения о возрасте каждой из жен вскоре так перепутываются друг с другом, что на мгновенье могло бы даже показаться, будто первая жена моложе второй, если бы маленький переводчик не ухитрился вовремя навести порядок в этой путанице, позволив любознательному судье благополучно перебраться по шаткому мостику энергичных детских жестов и полузабытого священного языка на североафриканский берег Средиземного моря и своим мысленным взором проникнуть внутрь двух раздельно стоящих домов, набитых посудой и вещами, кроватями и постельным бельем, чтобы там, среди запахов цветов, ароматов пряностей и криков детворы, поискать разгадку той постыдной, порочной и насильственной удвоенности, которая предстала здесь перед ним.
И, чтобы отыскать эту разгадку, судья решает на время удалить молодую жену и остаться наедине с первой, ибо ему, человеку наивному и неопытному, она кажется более слабым и податливым звеном, и он надеется, что из нее будет легче извлечь жалобы на страдания, боль и стыд, и тогда приговор, который ему предстоит вот-вот огласить, станет не только естественным порождением сказанного ею, но, возможно, и подлинным актом спасения человеческой души. Однако ему вдруг становится страшновато удалить вторую женщину и остаться один на один с разгневанной старшей женой, которая, как он теперь знает, того же возраста, что его собственная, и, вдобавок, как он теперь видит, такого же роста. И колебания его вызваны не только тем, что он не уверен, достаточно ли присутствия несовершеннолетнего мальчика, чтобы не нарушить запрет на уединение, но главным образом опасением, что страдания и боль, скопившиеся в душе этой женщины, неожиданно вырвутся наружу явным или скрытным проклятием, призванным накликать смерть на ее более молодую, высокую, смуглую и стройную соперницу с ее прекрасным и утонченным юношеским лицом и скошенными, как плавник, янтарными глазами, в глубине которых сверкают порой изумрудные искры.
Теперь уже кажется, что та удвоенность, что заявилась с юга выгораживать себя на суде, проникла в душу самого судьи, ибо он так и не решается совсем удалить из судебной комнатки младшую жену и лишь пытается как-то отделить ее от старшей. А поскольку ее нельзя спрятать в ковчег Торы, он велит ей, через маленького переводчика, втиснуться в узкую нишу между этим ковчегом и восточной стеной синагоги и просит накрыть голову старой занавеской, которая завалялась в одном из ящиков, чтобы ей не было слышно, что говорит против нее ее соперница.
Но, к своему удивлению, рабби Иосефу бен-Калонимусу не удается извлечь из первой жены ни единого слова в осуждение второй, хотя она точно знает, что та ее не слышит. Напротив, если раньше, в Магрибе, она питала к ней симпатию лишь издали, ибо не была удостоена прямого знакомства, то теперь, после сорока дней совместного плавания на старом сторожевом судне и двенадцати дней совместной тряски в тесном фургоне, она успела настолько привязаться душой к своей сопернице, что теперь можно без опаски предсказать, что их парность, добравшись до самого сердца Европы, чтобы побороться за свое существование, вернется на свою родину, в Магриб, куда более сильной и сплоченной, чем была, и, возможно, даже не будет нуждаться отныне в двух раздельных жилищах и ограничится одним общим домом. Одним домом? — потрясенный этими словами, восклицает судья, и тотчас мысленно представляет себе свой собственный дом, это кособокое деревянное строение, подпертое темными сваями и крытое пучками соломы, в котором вот так же, возможно, стала бы расхаживать по комнатам еще одна его жена — светловолосая женщина, которая пришла получить то, в чем ей было отказано двадцать лет тому назад.
Но тут ропот, доносящийся из-за занавеса, напоминает следователю-новичку, что своим чрезмерным усердием он испытывает терпение собратьев. Ибо всякий член общины, даже если его вознесли вдруг на не соответствующую ему и сомнительную высоту, обязан, в силу своего естества и воспитания, держаться в рамках, а посему благочестивая община, отделенная сейчас занавесом от своего ковчега Завета, вправе надеяться, что и этот ее посланник, только для того назначенный, чтобы вести молитву да трубить в шофар, не забудется и не забудет, что приятный голос и знание порядка богослужения еще не дают ему, по заурядности его ума, никакого права отвлекаться от своей прямой обязанности.
И нет сомнения, что рабби Иосеф бен-Калонимус хорошо понимает, в чем состоит эта его обязанность, потому что он тут же приглашает вторую жену сменить первую на этом допросе. Но его удивляет, что к сознаваемой им обязанности присоединяется как бы и некое удовольствие, словно за этими двумя незнакомыми еврейскими женщинами, которых отдали сегодня вечером в его руки, он видит сейчас всех других, знакомых ему женщин, которые прошли через его жизнь, — и ту прекрасную ответчицу, что нетерпеливо ждет сейчас снаружи, стоя рядом со своим кудрявым мужем, и свою собственную жену, которая мается дома в ожидании его возвращения, и даже до сих пор не забытую им первую жену, давным-давно погребенную в глинистой почве маленького кладбища на берегу Рейна. И на мгновенье кажется, будто плоть рабби Иосефа наяву почуяла вкус подлинного многоженства, а не одной лишь южной удвоенности. И мгновенье это опасно. Поэтому он жестами приказывает мальчику помочь младшей жене поскорее снять ту старую, рваную занавеску, которой она накрыла голову, и, невзирая на страх уединения, преодолевая стеснительность, удаляет за занавес первую жену и подзывает к себе вторую, в надежде, что, может быть, хоть она даст ему какое-нибудь, пусть и самое малое, свидетельство против истца, которое позволило бы его совести вынести такой приговор, который отвечал бы духу мудрецов Ашкеназа.
И надежда эта вроде бы подтверждается. Ибо в отличие от первой жены, сдержанной в речах и осторожной в каждом слове, страшащейся бросить тень на удвоенность жен, столь дорогую сердцу ее супруга, вторая жена тотчас разражается такой долгой и стремительной арабской речью, что маленький переводчик в полном замешательстве хватается рукой за ковчег Торы, словно ищет в нем прибежище и опору. И мало-помалу выясняется, что, лежа в глубинах корабельного трюма, не только океанское дитя вынашивала эта молодая женщина в чреве, и не мольбы и не жалобы потаенно слагала она там в глубине души, а рассказ о видении, о мечте, и притом настолько продуманной и цельной, что первого же короткого вопроса судьи оказывается достаточно, чтобы мечта эта тут же вырвалась наружу и заполнила собою крохотное судебное помещение вормайсской синагоги, как если бы это была не комнатка, а весь широкий наружный мир.
Ибо с той минуты, как она сбросила вуаль и почувствовала на себе взгляды людей, устремленные теперь не только ей в спину, но и прямо в лицо, она поняла, что не одинока в своей мечте и что ее разделяют с нею многие другие. И хотя ее спрашивают сейчас не о том, она первым долгом спешит поведать рабби Иосефу бен-Калонимусу это свое самое затаенное желание. А рабби Иосеф, кажется, вот-вот совсем потеряет голову. Ибо так же, как в канун Нового года женщины Вормайсы сняли с младшей жены ее тонкую шелковую вуаль, так она сама позволяет себе теперь, на исходе Субботы покаяния, снять с плеч ту черную накидку, в которую эти праведные жены ее закутали, и предстает перед потрясенным судьей, стройная и раскрасневшаяся, в одном лишь тончайшем, расшитом цветными нитями платье, слегка выцветшем от частой стирки в морской воде. И из той смеси арабского с убогим ивритом, которая срывается с ее губ, мало-помалу проступает наконец ошеломительная суть того, что провозглашает эта молодая женщина: она, оказывается, вполне согласна с удвоением жен, но хочет, чтобы и ей позволено было удваивать мужей. И поэтому она нисколько не оскорблена существованием другой, первой жены, замечательная терпимость и добросердечие которой сполна открылись ей за время их совместного морского и сухопутного путешествия, но зато испытывает растущую зависть к своему единственному мужу, у которого есть две жены сразу, тогда как у каждой из них — лишь один мужчина на двоих.
И хотя сейчас любознательный судья уже понимает, что в своем судейском усердии зашел, кажется, чересчур далеко, он не в силах остановиться. И даже если он по-прежнему не вполне уверен, способен ли его маленький переводчик — что так энергично размахивает сейчас руками и изо всех сил старается объясниться на своем изувеченном святом языке, в котором полузабытые ивритские корни перемешаны с обломками слов из отцовского молитвенника, — способен ли этот мальчик правильно понять слова женщины, дерзко стоящей перед судейским креслом, но даже по тому гневу и горечи, которые заполняют крохотную комнатку, он чувствует, что не удвоенность пугает вторую жену, а именно единичность. И уже слегка растерянный, но по-прежнему остро подстрекаемый любопытством, он так возбуждается, что не может удержаться от странного вопроса: второй муж? Кто, например? И не успевает он раскаяться в этом явно лишнем вопросе, как маленький переводчик уже торопится дать на него ответ — то ли свой собственный, то ли угаданный в самом сердце бушующей перед ним арабоязычной бури: вот ты, мой господин, ты, например…