Горменгаст - Мервин Пик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ожоги, которые получил Стирпайк, были слишком высокой ценой за его достижения. И все-таки достижения-то остались при нем. Чем серьезней его состояние, тем, значит, редкостнее отвага, явившая себя в попытках спасти старика от огня. Престиж его не пострадал — рот Баркентина забит илом рва и ничего засвидетельствовать не может.
И все-таки что-то переменилось: когда час спустя его пробудили некие звуки в комнате, и Стирпайк, приоткрыв глаза, увидел пламя в камине, он забился и закричал, и пот окатил его лицо, и вытянутые вдоль тела забинтованные руки задергались.
Долгое время Стирпайк пролежал, содрогаясь. Ощущение, коего он не испытывал прежде, подобие ужаса приникло к нему, если не проникло в него. Стирпайк отбивался, пуская в ход все запасы своей бесспорной храбрости. И в конце концов, вновь провалился в глубокий сон, а, проснувшись и еще раз открыв глаза, понял, что не один.
В изножье его кровати стоял доктор Прюнскваллор. Стоял спиной к Стирпайку, склонив голову набок и словно разглядывая в окно башню, теперь испещренную солнцем и тенями летучих облаков. Наступило утро.
Стирпайк открыл глаза, увидел Доктора и сразу закрыл их. Ему хватило мгновения-другого, чтобы понять, как себя вести, и он замотал туда-сюда головой по подушке, как бы в тревожном сне…
— Я пытался спасти тебя, — шептал он. — Ах, Учитель, я пытался спасти тебя… — Тут он застонал.
Прюнскваллор развернулся на каблуках. На причудливом, точеном лице его отсутствовало столь обычное для Доктора шутовское выражение. Губы его были сжаты.
— Пытались спасти кого? — спросил Прюнскваллор — резко, словно желая силком выбить из спящего невольный ответ.
Однако Стирпайк, сдавленно похрипев, произнес голосом уже более ясным:
— Я пытался… пытался…
Он еще помотал головой по подушке и, будто бы пробудившись, снова открыл глаза.
С миг взгляд его оставался пустым, а затем:
— Доктор, — сказал он, — я не смог его удержать.
Прюнскваллор не ответил сразу — он нащупал пульс забинтованного больного, послушал сердце и, помолчав, сказал:
— Завтра расскажете мне обо всем.
— Доктор, — выдавил Стирпайк, — лучше сейчас. Я слаб, могу только шептать, но я знаю, где Баркентин. Он лежит, мертвый, во рву под окном своей комнаты.
— И как он туда попал, господин Стирпайк?
— Я расскажу вам. — Стирпайк, томимый ненавистью к вкрадчивому врачу, ненавидя его с неразумной силой, закатил глаза. Казалось, смерть Баркентина напитала его способность ненавидеть новым топливом. Однако голос больного оставался, как то и следует, тихим.
— Я расскажу вам, Доктор, — прошептал он. — Расскажу все, что знаю.
Голова его откинулась на подушку, он сомкнул веки.
— Вчера, или на прошлой неделе, или месяц назад — не знаю, сколько времени я пролежал тут без движения, — я вошел к Баркентину часов около восьми, как обыкновенно делал по вечерам. В это время он отдавал мне распоряжения на следующий день. Он сидел в высоком кресле, и когда я вошел, как раз зажигал свечу. Не понимаю, почему, но мой приход испугал его — я как будто застал старика врасплох, и когда он обернулся ко мне, первым делом меня обругав, — в этом не было злобы, одна раздражительность, — то не рассчитал расстояния, отделявшего его от пламени, промахнул по нему бородой, и та мгновенно вспыхнула. Я бросился к нему, но волосы и одежда старика уже занялись. В комнате не было ни тряпок, ни занавесей, чтобы притушить огонь. Не было и воды. Я сбивал пламя руками. Однако оно расходилось все пуще, и старик от боли и ужаса вцепился в меня, так что и я загорелся.
Зрачки молодого человека расширились от воспоминаний, лишь отчасти подложных, — вцепившийся в него Баркентин был отнюдь не фантазией, и лоб Стирпайка вновь покрыла испарина, а жуткая достоверность пережитого сообщила весомость его словам.
— Мне не было спасения, Доктор: горящее тело впилось в меня и держало. С каждым мигом огонь становился все более жгучим — ожоги все более страшными. Чтобы спастись, мне оставалось только одно. Я понял, что должен добраться до воды, стоявшей у него под окном. И я побежал. Я бежал, а он цеплялся за меня. Я добежал до окна и выпрыгнул в ров — и там, в черной, холодной воде, руки его наконец меня отпустили. Я не смог его удержать. Я смог лишь добраться до края рва и, похоже, лишился сознания, — а когда пришел в себя, то увидел, что гол, и после как-то дополз до ваших дверей… но только нужно спустить из рва воду и найти старика… приличия требуют, чтобы его отыскали и похоронили, как полагается. Я, я сам должен теперь принять на себя его труды. Я… я… не могу сказать… вы еще… я… не… могу…
Стирпайк отвернул голову и, хоть боль разрывала его, заснул. Он разыграл свою карту и мог позволить себе отдохнуть.
Глава сорок третья
— Дорогая моя, — сказал Кличбор, — пойми, твой суженый не должен ждать тебя так долго, пусть даже он всего лишь Школоначальник Горменгаста. Боже мой, почему ты всегда так опаздываешь? Черт побери, Ирма, я же не юнец, который, прокисая под моросью, спадающей с вонючего неба, находит оную романтичной. Ради всего святого, где тебя носило?
— Я вовсе не собираюсь отвечать на твой вопрос! — воскликнула Ирма. — Как это унизительно! Разве тебе безразлично, что я хочу гордиться своей внешностью, что должна приходить к тебе прекрасной? Ты же мужчина. Ты разбиваешь мне сердце!
— У меня нет обыкновения жаловаться по пустякам, любовь моя, — ворчливо ответил Кличбор. — Как я уже сказал, я не в состоянии выносить, подобно юнцу, дурную погоду. Ты сама выбрала место нашего свидания. Вряд ли кто-нибудь смог бы выбрать худшее: тут и присесть-то не на что, кроме колючих кустов. Грядет ревматизм. Ноги мои промокли. И почему? Потому что моя нареченная, Ирма Прюнскваллор, дама, обладающая совершенно исключительными дарованиями, вот только направлены они куда-то не туда — вечно куда-то не туда, — та, у которой имелся в запасе весь день для выщипывания бровей, целого урожая длинных седых волос, кои она увязывает в снопы и так далее, — не способна сорганизоваться настолько, чтобы уложиться во время, — или она обзавелась по отношению к своему поклоннику тем, что мы могли бы назвать пренебрежением? Не назвать ли нам сие пренебрежением, моя дорогая?
— Никогда! — воскликнула Ирма. — О нет, мой милый, никогда! Только одно задержало меня за туалетом — я хотела, чтобы ты счел меня достойной себя. Ах, дорогой, ты должен простить меня. Ты должен меня простить.
Кличбор великолепными складками собрал вкруг себя мантию. Произнося свою тираду, он взирал в угрюмое небо, но теперь обратил наконец благородное лицо к Ирме. Окрестный пейзаж заволакивался дождем. Ближайшее дерево, отделенное от них двумя полями, выглядело размытым серым пятном.
— Ты просишь простить тебя, — сказал Кличбор. Он закрыл глаза. — И я прощаю, прощаю. Но помни, Ирма, пунктуальность — вот что порадует меня в жене. Возможно, тебе стоит поупражняться, чтобы, когда настанет время, мне не на что было жаловаться. Теперь же забудем об этом, ладно?
Он отвернулся, поскольку не успел еще научиться делать ей реприманды и не улыбаться при этом жалкой улыбкой радости. И потому, отвернувшись, он оскалился, показывая гнилые зубы далекой живой изгороди.
Ирма, приступая к прогулке, взяла его под руку.
— Дорогой мой, — сказала она.
— Любовь моя? — отозвался Кличбор.
— Теперь моя очередь жаловаться, верно?
— Теперь твоя, любовь моя! — Задрав львиную голову, он упоенно стряхнул с гривы капли дождя.
— Ведь ты не против, дорогой?
Кличбор возвел брови и прикрыл глаза.
— Не против, Ирма. Что ты хотела сказать?
— Я о твоей шее, бесценный мой.
— О шее? А что с ней такое?
— Она такая грязная, дорогой. Похоже, уже не одну неделю… тебе не кажется, дорогой?..
Кличбор замер. И оскалил в бессильном рычании зубы.
— О, смрадный ад, — пробормотал он. — О вонючий, о гнусный ад!
Глава сорок четвертая
Уже больше часа сидел господин Флэй у входа в свою пещеру. Воздух был бездыханен, три облачка целый день провисели в нежно-сером небе.
У него отросла длинная борода, волосы, некогда остригавшиеся короче короткого, теперь свисали до плеч. Кожа посмуглела под солнцем, невзгоды последних нескольких лет прибавили морщин на его лице.
Он обратился в часть леса, зрение его обострилось по-птичьи, слух соответственно утончился. Поступь стала бесшумной. Исчез даже треск коленных суставов. Быть может, летний зной выжег эту напасть — лохмотья Флэя обрели окончательное сходство с листвой, так что колени его были теперь почти целиком подставлены солнцу.
Возможно, Флэй и создан был для жизни в лесу — столь гармонично растворился он в мире ветвей, папоротников, ручьев. И однако ж, при том, что он окончательно сжился с лесом, при том, как приязненно впитали в себя Флэя бескрайние чащобы, словно обратившие его в еще одну свою ветвь, — при всем том помыслы старика никогда не удалялись от мрачного нагромождения камней, остававшегося, сколь ни погибельны и запретны были они для Флэя, единственным домом, какой он когда-либо знал.