Провинциальный человек - Виктор Потанин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошла неделя, беды не случилось. Матвей всем грозил пальцем, в глазах светилось ожиданье. Зато приплыл катер, как ветром принесло, — не ждали. Его прислали из города на случай большой воды, перевозить людей. Начинался сев, пашни-то за рекой. Но люди ночевали и жили в поле, и катер скоро заскучал и собрался обратно. Идти — недалеко: с высоких крыш городские дымки видно. Но уйти так просто он не мог. К нему в деревне привыкли, и расставанье стало б всего страшней. Особенно это больно для нас, ребятишек.
Нам едва исполнилось по двенадцать лет, и катеру, видно, столько же: на его сухих старых боках еле значилось — «Чайка». Катер заводили длинной железной ручкой. Делал это моторист дядя Степан, маленький мужик, молчаливый и черный. Но мы не знали — добрый ли дядя Степан или злой: на нас он смотрел редко, не разговаривал — зачем сильному человеку видеть, что происходит у него в ногах.
Он заводил мотор по утрам. Вначале начинался короткий треск, потом мотор гудел, и этот звук пугал уснувших на берегу гусей. Дядя Степан закуривал и долго смотрел вдаль, глаза сощурены, и не узнать, что там лежит, разгорается, что придумывают они на случай беды или радости. Как хотелось заговорить с ним, постоять рядом на корме, но он нас не знал. «Чайка» медленно плыла на тот берег, потом — обратно. Издали она еще лучше, стремительней, чем вблизи. Катер походил на корабль, река — на море, Степан — на черного пирата, изнывающего от тоски. Ему было скучно жить, видно, его глаза узнали уже весь мир и теперь только вспоминали, но в прошлом не видели утешения. На середине реки он расставлял широко короткие ноги, хоть и катер не тревожили волны, не стучал в борта ветер, поднимал голову кверху и начинал свистеть. Отчего-то Степан страдал. И за это страданье, за длинный пугающий свист, за синюю тельняшку под пиджаком, за темные нездешние глаза мы особенно любили его, но этого он тоже не знал. Нас было на берегу человек шесть, не хотелось в школу, в длинный удушливый класс. Хотелось смотреть на «Чайку», на быструю весеннюю воду, слушать протяжный свист, не отрывать от Степана глаз.
И вот все кончилось, отпелось. В тот вечер он рано причалил к берегу, еще солнце не спустилось за сосны на другом берегу, заглушил мотор и сказал:
— Завтра поутрянке обратно... — Видно, говорил он сам с собой, но мы перестали дышать.
— Как обратно?
— Как да как, назадь-ту как... — Он увел мимо печальные глаза, положил рукоятку под бачок на корме и пошел спать в сельсовет. Мы двинулись следом. Он ступал осторожно, качаясь, как по убегающей палубе, и свистел. Очень зло и разбойно. На штанах желтела заплата, солдатские сапоги в илу, правая нога чуть отставала от левой, и тело наклонялось вперед. Завернул в магазин, наткнулся на очередь. Молчала очередь, слабо шевелилась, вроде стоит один человек. У продавщицы горела лампа-мигалка, в углах ходил сумрак, лица у всех похожи, без глаз. Степан полез прямо к весам:
— Дорогу фронтовику!
— Баской больно! — крикнула передняя бабенка, и очередь вздрогнула, зашевелилась, и лампа стала дымить. Но он плечом развернулся, сжал губы, и народ расступился. Бабенка внезапно раскрыла руки, глаза блеснули.
— Лезь, лезь, обниму! — Степан совсем озлился и заворочал глазами.
— У нас с Маруськой обоих положили, а ты на ногах. Уважай!.. — тихо сказал продавщица, и Степан придавленно согнулся к прилавку.
— Добрых-то прибили, в первую очередь шли.
— Кто косточки оставил, кто отсиделся...
— Катер засвоил, ишь, купец!
— Шшоки наел, успел уж. Молочко-то с зеленой травки — любо тело подымет. Попользовался... — и под тяжестью злых, быстрых слов глаза Степановы щурились все сильнее, задрожали нехорошо губы, и сил не хватило сдержаться. Плечо толкнулось назад, к двери повернулся, но грудь загородила та бойкая, которую звали Маруська.
— Кого надулся?! На своих-то? Разговором поморговал! Чистяк, надо ж... Ой, ба-абы! Да вы глядите! Аха! Аха! Ба-абы! Давай его тут поженим, на развод петуха! Морячки пойдут... Ой ты, мая залета-а! — она толкнула его пальцем в бок, ей помогла другая, третья, навалились толпой, стали щипать его, прижали к прилавку. Кто-то крикнул:
— Качай морако-ов! — Его подхватили, кинули, он взлетел к потолку, опустился, опять взлетел, растопырив руки, все хохотали, галдели, и в пьяной радости утонули крики, — он отбивался, из горла выскакивали слова, сразу терялись, огонь в лампе запрыгал. Только продавщица стояла тихо, в смятении, что-то вспомнив из длинной жизни. Ресницы ее при огне зашевелились, обнажая блестящие глаза с прямыми зрачками. Все нарастало веселье, точно гуляли свадьбу, и люди обезумели от вина, разбоя души и солнца, идущего от невесты, может, сдавили весна, ожидания, и вот кровь сорвалась — не уняться, — и Степан взлетал, падал на руки, задумалась продавщица, теребя кофту у горла, глаза ее медленно раскрывались, нежданно совсем раскрылись — и слетел страшный визг:
— Бабы, нога-то!
Толпа опешила, качнулась назад, — Степан рухнул на пол. Нога осталась в руках бойкой Маруськи. По ее лицу еще бежало веселье, глаза сияли, но кругом стихли, — и руки разжались. Протез выпал, в нем треснуло, как разбилось яйцо, и Степан запрыгал к нему, сильно взмахивая плечами. Потом долго пристегивал ногу, она не слушалась, громко стучала, и мешало дыханье. Открыли широко двери, зашел теплый хороший воздух. Дыханье Степана убавилось, он поднялся. Ступил ногой вперед, боязливо выбросил руку, слегка зашатался, но устоял, чутко раздулись ноздри, видно, слушал свою боль, упрашивая ее уйти, отпустить хоть на время. Над глазами сошлись брови — и шагнул за порог. За ним потянулись другие. Последней была продавщица. Лицо ее стало растерянным, виноватым, искала впереди кого-то, и этот зов никак не проходил ни в глазах, ни в длинных нетерпеливых пальцах, трогающих высокую грудь, сжатую белой кофтой. Степан вмиг оглянулся, поднял резко голову и свернул в переулок. Шел быстро, совсем не качался, и правая нога не отставала, может, он не отпускал ее совсем от себя и чувствовал теперь как живую.
— Есть люди... — вздохнула продавщица и отскочила к стене. Прямо в грудь ей врезался дед Матвей, сразу очнулся. Он давно уже не ходил шагом, только — мелкой рысью, ноги семенили, как у заведенной игрушки. Может, он спешил побывать в разных местах деревни, чтоб наглядеться навсегда на людей, запомнить их лица и уйти спокойно в другой мир и отдохнуть там в воспоминаниях; может, он опять стал быстрым ребенком, ведь ноги совсем высохли, полегчали и несли быстро пустое тело. Когда дул ветер в спину, его несло еще быстрее, он натыкался на углы, на жерди, на идущих твердых людей — глаза видели серую пелену вместо света. Теперь он смирно замер, задвигались узкие губы, потом вышел голос:
— Разбегусь — дак не остановишь. А скорость беру постепенно, — он хвастался, а глаза плавали в красных ободьях, смотрели хитро: «Я понима-а-ю...» На него заругались, он стал таинственный, неподвижный. В улице было еще светло, с деревьев стекала влага, и стволы дымились. На повороте Степан оглянулся, и тогда бросилась к нему та веселая, длинный подол сжал колени, она упала. Встала медленно и стыдливо. Женщины онемели. Матвей, узнав ее, крикнул вслед весело:
— Догоню, Маруська! Голяги-то видно...
Она была уже возле Степана. Он сразу остановился. Маруська опустила голову и что-то говорила. Степан стал оглядываться назад быстро, пугливо. Она задела его плечо, он отдернулся и тоже опустил голову. Потом пошли рядом. Издали они были маленькие, как школьники, плечи сцепились. Потом Степан все равно обогнал ее, но она схватила его за локоть, другая рука быстро рубила воздух, — и он остановился, подчиняясь ее долгим просьбам. Направились к сельсовету. У магазина сразу зашумели, Матвей улыбался и клянчил:
— Ребята, покурить нету? — и, не дождавшись, вынул из кармана толстую папиросу, хитро оглянулся и спрятал обратно.
Стало смеркаться. С продавщицей сделалось плохо, ее повели под руки, сзади трусил Матвей с серьезным лицом. На пути ему встал жеребенок. Он ждал его, видно, давно и теперь танцевал и задирал морду. Матвей рассердился и погрозил ему: «Вот оженим тебя, тогда попрыгай». Жеребенок пошел сзади, за родным запахом, тыкаясь в спину губами. Я шел рядом с жеребенком и видел большие радостные глаза его, по которым стекали ресницы. Глаза менялись и мигали уже сонно и грустно. Ему, видно, было жаль Матвея, его старость, бескорыстную доброту сердца, как мне жаль дядю Степана, его одинокую ногу и катер, который уплывает безвозвратно, исчезнет в сознании. Я был жеребенка выше, сильнее, но он меня не боялся, не сгибал уши, шел ровно, по-братски. Матвея стало стягивать назад: в лицо нам кинулся сильный внезапный ветер. Он подул из-за реки, с севера, где собиралась мгла. Впереди билась в чьих-то руках продавщица, звала погибшего мужа, но он не откликался.
В тот вечер и начался неожиданно снег. К ночи разошелся сильней. Я стоял у окна, смотрел, как падают хлопья, черные в свете ночи. Если уйдет завтра катер, навсегда уйдет с ним синее чудо, тельняшка, нездешние глаза Степана, и уж никогда больше не повторится это, смолкнет, и верилось в несчастье, потому что ночь стояла, снег падал, — и все было печально: и катер, и Степан, и казалось, что враз оборвется. По комнате мать ходила, я любил ее, но не так, как Степана, — а привычно до утомления, знал по-детски все ее слова и мысли, они были просты и обычны, не радовали и не возбуждали, а любовь невозможна без удивления.