Новый Мир ( № 6 2000) - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жив или мертв Пушкин сегодня? Эта острая коллизия символически выражена перекликающимися названиями двух телесобытий юбилейной недели — фильма «Медный Пушкин. Семь юбилеев, или Страстная седмица» (авторы — Андрей Битов, Игорь Клех, Максим Гуреев) на канале «Культура» и пятисерийного фильма «Живой Пушкин» Леонида Парфенова на канале НТВ. В «Медном Пушкине» живой классик Андрей Битов грустно поведал о том, что юбилейные славословия вызывают у него «ощущение постоянного убийства, постоянного распятия». Сюжет этого убийства и сюжет фильма — это история пушкинских праздников начиная с 1880 года и до 1999-го. «Медному Пушкину» противостоит в фильме Пушкин Андрея Битова — «какой он был свободный!». «Живой Пушкин» Леонида Парфенова тоже внутренне полемичен по отношению к «медному Пушкину» — встроенные в рассказ ведущего сценки в эстетике немого кино в большинстве своем носят эпатирующий характер: Пушкин с идиотским выражением лица надевает на невероятно длинный ноготь защитный золотой футляр; Пушкин примеряет отцовские башмаки, хохочет, от хохота валится на пол; Пушкин в темном коридоре пристает к престарелой фрейлине, приняв ее за горничную; Пушкин безобразничает в бильярдной, и его выбрасывают в окно; Пушкин в красной рубашке неумеренно поглощает апельсины, разбрасывая кожуру; Пушкин, лежа на подоконнике, развлекается с Калипсо Полихрони и т. п. Как видно, Парфенов хорошо знает, какой Пушкин сегодня востребован широкой телеаудиторией. Вообще фильм талантливый, динамичный, стильный, красивый, он изобилует роскошными видами (Эфиопия, Париж, Петербург, Москва, Крым, Кавказ, Молдавия, Одесса, Михайловское, Болдино, Оренбургские степи) и не менее роскошными интерьерами. Парфенова консультировали хорошие специалисты, обеспечившие его надежными биографическими сведениями и массой бытовых подробностей: боливар, брегет, шампанское «Вдова Клико»… Но я очень сомневаюсь, что после парфеновского фильма удовлетворенный зритель пойдет Пушкина читать. Этого импульса там не заложено. Пушкин Парфенова — это не творящий Пушкин, и нет в его жизни трагизма и тайны гения. Беглые слова о творчестве проходят как дополнение к биографическому ряду, а временами можно и забыть, о ком, собственно, речь. Ожидать от такого фильма серьезного анализа пути и судьбы поэта и не следует, и все же нельзя оставлять зрителя с уверенностью, что экстравагантные привычки и многочисленные романы с барышнями — это и есть настоящая жизнь Пушкина.
Впрочем, в самый юбилейный день, 6 июня, в программе «Итоги» Парфенов наконец сказал о феномене Пушкина нечто весьма существенное, «изронил золотое слово», к которому мы еще обратимся.
Расхождение российского читателя с Пушкиным началось не сегодня и не вчера. Об этом заговорили хором сто лет назад, под юбилей 1899 года, который, пожалуй, был самым содержательным в истории пушкинских круглых дат. В канун нового века и новой культурной эпохи работами сначала Д. С. Мережковского и В. С. Соловьева, а затем и В. В. Розанова, Вяч. Иванова, М. О. Гершензона был осуществлен подлинный прорыв в философском осмыслении Пушкина. Но в недрах той же нарождающейся традиции оформилась и мысль о начавшемся умирании Пушкина в русской культуре. Кажется, первым сказал об этом Мережковский в статье «Пушкин» 1896 года: «Слава Пушкина становится все академичнее и глуше, все непонятнее для толпы. Кто спорит с Пушкиным, кто знает Пушкина в Европе не только по имени? У нас со школьной скамьи его твердят наизусть, и стихи его кажутся такими же холодными и ненужными для действительной русской жизни, как хоры греческих трагедий или формулы высшей математики. Все готовы почтить его мертвыми устами, мертвыми лаврами, — кто почтит его духом и сердцем?»[15] Мережковский говорил не просто об отдалении, но о «смерти Пушкина в самом сердце, в самом духе русской литературы»[16] и видел в этом знак оскудения русского духа. Иначе объяснял охлаждение к Пушкину Розанов в «Заметке о Пушкине», напечатанной в 1899 году в юбилейном пушкинском номере «Мира искусства»: «Пушкин по много-гранности, по все- гранности своей — вечный для нас и во всем наставник. Но он слишком строг. Слишком серьезен. Это — во-первых. Но и далее, тут уже начинается наша правота: его грани суть всего менее длинные и тонкие корни, и прямо не могут следовать и ни в чем не могут помочь нашей душе, которая растет глубже, чем возможно было в его время, в землю, и особенно растет живее и жизненнее, чем опять же возможно было в его время и чем как он сам рос. Есть множество тем у нашего времени, на которые он, и зная даже об них, не мог бы никак отозваться; есть много болей у нас, которым он уже не сможет дать утешения; он слеп, „как старец Гомер“, — для множества случаев. О, как зорче… Эврипид, даже Софокл; конечно, зорче и нашего Гомера Достоевский, Толстой, Гоголь. Они нам нужнее, как ночью в лесу — умелые провожатые. И вот эта практическая нужность создает обильное им чтение, как ее же отсутствие есть главная причина удаленности от нас Пушкина в какую-то академическую пустынность и обожание. Мы его „обожали“: так поступали и древние с людьми, „которых нет больше“. „Ромул умер“; на небо вознесся „бог Квирин“»[17].
Рассуждали Мережковский и Розанов по-разному, и даже противоположным образом, но ощущения у них были общие: Пушкин перестает соответствовать «действительной русской жизни» и меняющейся душевной жизни русского человека. В том же юбилейном году те же ощущения выразил Ф. Сологуб: «Дух века настолько далек от того, чем жил Пушкин, что почти радостно думать о его недоступности для толпы, которой с ним нечего делить»[18]. Вступая в новую, переломную эпоху, Россия обнаруживала себя в новых отношениях с Пушкиным. Еще острее это чувствовалось в первые пореволюционные годы, когда случившийся исторический разлом провел резкую границу между пушкинской Россией и современностью — похороны пушкинского солнца у Мандельштама («Сестры тяжесть и нежность…», 1920), прощание с Пушкиным у Блока («Пушкинскому Дому», 1921), затмение пушкинского солнца в «Колеблемом треножнике» Ходасевича (1921). Ходасевич говорил в своей знаменитой пушкинской речи о наступлении внекультурной эпохи, которую отделяет от прошлого «какая-то пустота, психологически болезненная, как раскрытая рана», об органической неспособности нового, пореволюционного человека «слышать Пушкина, как мы его слышим», о неизбежном расхождении российской истории с Пушкиным: «Может случиться так, что общие сумерки культуры нашей рассеются, но их частность, то, что я назвал затмением Пушкина, затянется дольше — и не пройдет бесследно. Исторический разрыв с предыдущей, пушкинской эпохой навсегда отодвинет Пушкина в глубину истории. Та близость к Пушкину, в которой выросли мы, уже не повторится никогда… <…> Отодвинутый в „дым столетий“, Пушкин восстанет там гигантским образом. Национальная гордость им выльется в несокрушимые, медные формы, — но той непосредственной близости, той задушевной нежности, с какою любили Пушкина мы, — грядущие поколения знать не будут. Этого счастия им не будет дано»[19].
В перспективе уходящего столетия видно, что предсказание Ходасевича сбывается — и в отношении близости к Пушкину, и в отношении «несокрушимых, медных форм». Если подряд почитать речи видных деятелей культуры XIX века о Пушкине и юбилейные речи советские, можно наглядно увидеть обвал русской мысли о Пушкине. Как сформулировал при анализе этих речей В. С. Непомнящий, открывается «зрелище исторически мгновенного в своей радикальности падения уровня культуры, какой-то мутации сознания и духа»[20]. В махрово советские времена пушкиниана, конечно, существовала и процветала — в художественной форме (литература о Пушкине, живопись, кино, театр, музыка), в форме литературоведческой науки в основном позитивистского толка, однако на какую глубину человек новой формации воспринимал Пушкина, и Пушкина ли, а не его советскую идеологему? Об этом мне судить трудно. Но сегодняшний итог вполне очевиден.
Процесс отчуждения от культурных ценностей прошлого связан не только с перипетиями исторической судьбы России. В этом отношении Россия пошла общим путем — общим для Европы, а может быть, и для всего мира. Вторая половина XX века показала справедливость всех пророчеств о грядущем умирании искусства и вытеснении культуры цивилизацией, которыми были так обильны 1910-1930-е годы. Одновременно со знаменитой книгой Освальда Шпенглера «Закат Европы» (1918–1922) и в России появились тогда работы о кризисе культуры, и в частности искусства. «Мы присутствуем при кризисе искусства вообще, при глубочайших потрясениях в тысячелетних его основах», — писал в 1918 году Николай Бердяев[21]. К чему приведет этот кризис, было еще не ясно; так, Блок завершил статью «Крушение гуманизма» (1919) упованиями на грядущую победу «духа музыки» над цивилизацией. Но если в начале века о судьбе искусства в развивающемся мире можно было спорить, то сегодня мы реально наблюдаем стремительный процесс вытеснения искусства из жизни современного человека.