Вся королевская рать - Роберт Уоррен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Надо, чтобы он согласился, – сказала она, отпустив мою руку.
– Ничего не понимаю, – пробормотал я, обращаясь к черному межзвездному пространству, и посмотрел на нее. Было темно – я различал только ее неестественно белое, меловое лицо и темный блеск глаз, но видел, что ей не до шуток. – Значит, ты хочешь, чтобы он согласился? – медленно проговорил я. – Ты, дочь губернатора Стентона и сестра Адама Стентона, хочешь, чтобы он пошел на эту работу?
– Ему это необходимо, – сказала она, и я увидел, как ее маленькие руки в перчатках сжали перила, и пожалел перила. Она смотрела на клубящийся ковер тумана, словно на ночной мир под горой, скрытый облаками.
– Почему? – спросил я.
– Я пошла к нему, – сказала она, по-прежнему глядя на реку, – чтобы поговорить об этом. Когда я к нему шла, я еще не была уверена, что ему это нужно. Но когда я его увидела, я поняла.
Что-то в ее словах меня беспокоило, как шум за сценой, как соринка в углу глаза, как зуд, когда у тебя заняты руки и ты не можешь почесаться. Я прислушивался к ее словам, но дело было не в них. В чем-то другом. Я не мог понять в чем. Тогда я на время отодвинул этот вопрос и стал слушать дальше.
– Сразу поняла, как только его увидела, – продолжала она. – Джек, он был такой взвинченный, это ненормально – я ведь только спросила его. Он отгородился от всего, от всех. Даже от меня. Ну, не совсем… но у нас все не так, как раньше.
– Он страшно занят, – вяло возразил я.
– Занят, – откликнулась она, – занят, да, он занят. Он со студенческих лет работает, как негр. Что-то подхлестывает его… подхлестывает. Не деньги, не репутация, не… Я не знаю что… – Голос ее затих.
– Все очень просто, – сказал я. – Он хочет творить добро.
– Добро, – повторила она. – Раньше я тоже так думала… Да, он делает много добра… Но…
– Но что?
– Ну, я не знаю… Нехорошо так говорить… Нехорошо… Но иногда мне кажется, что работа… желание приносить пользу… все это для того, чтобы отгородиться. Даже от меня… Даже от меня…
Потом она сказала:
– Ох, Джек, мы так поссорились. Это было ужасно. Я пришла домой и проплакала всю ночь. Ты знаешь, как мы всегда дружили. И такая ссора. Ты знаешь, как мы относились друг к другу? Знаешь? – Она схватила меня за руку, словно принуждая меня признать, подтвердить, как они дружили.
– Да, – сказал я, – знаю. – Я посмотрел на нее и вдруг испугался, что она опять заплачет, но она не заплакала, я зря испугался, потому что такие плачут только ночью, в подушку. Если вообще плачут.
– Я сказала ему… сказала, что если он хочет приносить пользу – действительно приносить пользу, – то это самое подходящее место. И самый подходящий случай. Взять в свои руки медицинский центр. И даже расширить его. Словом, понимаешь. А он сразу стал как чужой… сказал, что близко не подойдет к этому месту. Я упрекала его в эгоизме, в эгоизме и гордости – что он свою гордость ставит выше всего. Выше общей пользы, выше своего долга. А он посмотрел на меня с такой яростью, потом схватил меня за руку и сказал, что я ничего не понимаю, что у человека есть перед собой обязательства. Я сказала, что это гордыня, просто гордыня, а он сказал: «Я горжусь тем, что не пачкался в грязи, и, если тебе это не нравится, можешь…» – Она замолчала и вздохнула, по-видимому набираясь духу, чтобы закончить фразу. – В общем, он хотел сказать, чтобы я убиралась. Но не сказал. Слава богу… – она снова замолчала, – слава богу, не сказал. Хотя бы этого не сказал.
– Да он и не хотел сказать.
– Не знаю… Не знаю. Ты бы видел, какие злые у него были глаза и какое белое, искаженное лицо. Джек, – она дернула меня за руку, словно я увиливал от ответа, – почему он не хочет? Почему он так ведет себя? Неужели он не понимает, что это его долг? Что лучше его никто с этим не справится? Почему. Джек? Почему?
– Если говорить грубо, – ответил я, – потому что он – Адам Стентон, сын губернатора Стентона, внук судьи Пейтона Стентона и правнук генерала Моргана Стентона и всю свою жизнь прожил с мыслью, что был такой век, когда всем распоряжались возвышенные, симпатичные люди в чулках и башмаках с серебряными пряжками, в мундирах континентальной армии, или во фраках, или даже в енотовых и оленьих шапках – могло быть и так, ведь Адам Стентон у нас не сноб, – которые собирались за круглым столом и пеклись о народном благе. Потому что он – романтик, он создал в своей голове картину мира, и, когда мир не похож на эту картину, ему хочется послать мир к чертям. Даже если придется выплеснуть с водой ребенка. А этого, – добавил я, – не миновать.
Она слушала меня внимательно. Потом отвернулась, посмотрела на затянутую туманом реку и прошептала:
– Надо, чтобы он согласился.
– Ну, – сказал я, – если ты хочешь, чтобы он согласился, ты должна изменить картину мира в его голове. Насколько я знаю Адама Стентона. – А я знал Адама Стентона и в эту минуту мысленно видел его худое, жесткое лицо с сильным ртом, похожим на аккуратно зашитую рану, и глубоко посаженные глаза, сверкающие, как голубой лед.
Она не ответила.
– Другого способа нет, – сказал я, – и советую тебе примириться с этой мыслью.
– Надо, чтобы он согласился, – прошептала она, глядя на реку.
– Ты очень этого хочешь?
Она повернулась ко мне, и я внимательно посмотрел на ее лицо. Потом она сказала:
– Больше всего на свете.
– Ты серьезно говоришь? – сказал я.
– Серьезно. Он должен. Для своего же спасения. – Она опять схватила меня за руку. – Это нужно ему. Больше чем кому бы то ни было. Ему.
– Ты уверена?
– Да, да, – сказала она с жаром.
– Значит, ты правда хочешь, чтобы он согласился? Больше всего на свете?
– Да, – ответила она.
Я вглядывался в ее лицо. Это было прекрасное лицо – а если не прекрасное, то лучше, чем прекрасное: гладкое, вылепленное экономно и безупречно, матово-белое в сумраке, с темными мерцающими глазами. Я вглядывался в ее лицо, забыв обо всем, и все вопросы уплыли куда-то, словно упали в туман под нами и их унесло масляное беззвучное течение.
– Да, – повторила она шепотом.
Но я продолжал вглядываться в ее лицо – теперь я видел его по-настоящему, впервые за все эти годы, ибо верно, вблизи можно увидеть предмет, только отшелушив его от времени и вопросов.
– Да, – прошептала она и мягко опустила руку на мой рукав.
Это прикосновение заставило меня очнуться.
– Хорошо, – сказал я, встряхнувшись, – но ты не знаешь, о чем просишь.
– Это неважно. Ты можешь его убедить?
– Могу.
– Почему же ты этого не сделал? Чего… чего ты ждал?
– Вряд ли… – медленно начал я, – …вряд ли я бы взялся за это… взялся таким образом… если бы ты, ты сама меня не попросила.
– Как ты это сделаешь? – спросила она, сжав мою руку.
– Просто, – сказал я. – Я могу исправить картину мира, которую он себе нарисовал.
– Как?
– Я могу преподать ему урок истории.
– Урок истории?
– Да, я же историк, разве ты забыла? А нам, историкам, полагается знать, что человек очень сложная штука и что он не бывает ни плохим, ни хорошим, но и плохим и хорошим одновременно, и плохое выходит из хорошего, а хорошее – из плохого, и сам черт не разберет, где конец, а где начало. Но Адам, он ученый, и у него все разложено по полочкам: молекула кислорода всегда ведет себя одинаково, когда встретит две молекулы водорода, вещь всегда остается сама собой – а поэтому, когда романтик Адам создает в своей голове картину мира, она получается точно такой же, как картина, с которой работает Адам-ученый. Все аккуратно. Все по полочкам. Молекула хорошего всегда ведет себя одинаково. Молекула плохого всегда ведет себя одинаково. Тут…
– Прекрати, – приказала она, – прекрати, скажи мне. Ты не хочешь отвечать. Ты нарочно морочишь мне голову. Говори.
– Ладно, – сказал я. – Помнишь, я спросил тебя, был ли судья Ирвин разорен? Так вот, он был разорен. Жена его тоже оказалась бедной. Он только думал, что она богата. И он взял взятку.
– Судья Ирвин? Взятку?
– Да, – сказал я. – И я могу это доказать.
– Он… Он был другом отца, он… – Она замолчала, выпрямилась, отвернулась от меня, посмотрела на реку и твердым голосом, словно обращаясь не ко мне, а ко всему свету, сказала: – Ну, это ничего не доказывает. Судья Ирвин.
Я не ответил. Я тоже смотрел в темноту, в клубящийся туман.
Но хотя я и не смотрел на нее, я почувствовал, что она опять ко мне повернулась.
– Ну, скажи что-нибудь, – попросила она, и я уловил в ее голосе тревогу.
Но я ничего не сказал. Я стоял и ждал; ждал. В тишине было слышно, как плещет о сваи скрытая туманом вода.
Потом она сказала:
– Джек… А отец… Отец… он…
Я не ответил.
– Трус! Боишься сказать?
– Почему? – сказал я.
– И он тоже? Взятку? И он? – Она с силой дергала меня за руку.
– Не совсем, – сказал я.