Мое преступление - Гилберт Кийт Честертон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После очередной паузы священник вдруг сообщил, что нам надо бы вернуться в дом, – и тут же быстро зашагал к входной двери.
– Конечно, – произнес он по пути, – пачка купюр, вложенных в конверт, который вы передали Саутби (да-да, там были деньги, а не письмо), лишь помогли ему продолжить побег и тем избавить Эвелин от ареста. Но Местер – довольно неплохой сыщик. А Эвелин осознала, в какой опасности находится, и попыталась проникнуть в комнату священника.
Я слушал его, все еще размышляя о странной роли Кеннингтона.
– Но ведь там нашли перчатку?
– Но ведь окно там оказалось разбито? – ответил отец Браун вопросом на вопрос. – Мужская перчатка, скомканная, как мяч, со вложенным в нее грузом золотых монет, а также, вероятно, вложенным письмом, хотя оно-то веса не прибавляет… Да, этот снаряд разобьет едва ли не любое окно. Особенно если бросит ее крепкий мужчина, боевой офицер. Конечно, там было письмо. И конечно, довольно неосмотрительное. Тот, кто написал его, пытался со своей стороны вот так передать деньги на побег – но в этом письме содержались доказательства того, что пыталась скрыть Эвелин.
– И что же с ней потом случилось? – Я ощутил, что уже ничего не понимаю.
– То же, что случилось и с вами. Вы, как и она, обнаружили, что секретную дверь трудно открыть снаружи. Вы тоже взяли в руки эту оставленную здесь изогнутую деталь карниза или оконной рамы… даже не важно, чем она является на самом деле: ее принесли сюда не для убийства, а для того, чтобы подцепить край двери, плотно прилегающий к стене[58]. И вы тоже, не успев этого сделать, увидели, как дверь медленно открывается. Но потом вашим глазам предстало совсем не то, что увидела Эвелин…
– Так что же она увидела? – спросил я, помедлив.
– Человека, которому причинила больше всего вреда.
– Вы имеете в виду Саутби?
– Нет, – сказал отец Браун, – Саутби проявил поистине героическую добродетель, и он счастлив. Человек, которого она оскорбила больше всего, – это человек, никогда не имевший или не пытавшийся иметь какой-либо добродетели сверх одной-единственной: острого чувства справедливости. А она заставила его быть несправедливым всю его жизнь – заставила его потакать прихотям грешной дочери и губить добродетельного сына. Вы упомянули в своем письме, что он часто прятался в комнате священника, чтобы разузнать, кто из слуг был верен ему, а кто нет. Однако в тот раз он вышел оттуда, держа шпагу, оставленную в этой комнате в дни, когда моя вера подвергалась гонениям. Он нашел письмо, но, разумеется, уничтожил его после того, как сделал… то, что сделал. Да, мой дорогой друг, я чувствую ужас на вашем лице, даже его не видя. Но действительно, вы, современные люди, не знаете, сколько совсем непохожих разновидностей людей существует в этом мире. Я не прошу, чтобы вы одобрили поступки Эвелин Доннингтон, но прошу хотя бы посочувствовать ей, как я ей сочувствую. Разве вы не сочувствуете свершению правосудия, даже когда оно творит свою работу с холодным равнодушием, а подчас и варварской жестокостью? Разве вы не сочувствуете тем ужасам, к которым в нашем веке приводит простое удовлетворение интеллектуального аппетита? Разве вы не сочувствуете Бруту, убившему своего друга? Или монарху, убившему своего сына? У вас нет сочувствия к Виргинию, который убил…[59] Впрочем, идемте же.
Мы в молчании поднялись по лестнице; моя неспокойная душа ждала какого-то происшествия, которое затмит все события этого дня. В некотором смысле это и случилось. Комната оказалась пуста, если не считать Уэльмана, стоявшего за спинкой опустевшего кресла так же бесстрастно, как если бы тут находилась тысяча гостей.
– Тут был доктор Браунинг, сэр, – сказал он бесцветным голосом.
– Но зачем?! – воскликнул я. – Ведь Эвелин уже нет в живых!
– Дело не в этом, сэр, – ответил Уэльман, слегка кашлянув. – Доктор Браунинг прибыл не один. С ним был другой врач, из Чичестера. Они забрали сэра Борроу[60].
Перевод Григория Панченко, Марины Маковецкой
4. Все жанры, кроме скучного
В этом разделе вновь представлены «межжанровые» произведения разных лет, позволяющие оценить, как мастерски Честертон балансирует между разными литературными направлениями: рассказ, притча, эссе, христианская мистика в фэнтезийном или детективном антураже, даже элементы хоррора – в рамках противостояния той моде на «черную магию» и, как бы сейчас сказали, паранормальные явления, которая стала болезненно актуальной для тогдашней Англии. И, как ни парадоксально, одновременно с этим он противостоит моде на борьбу с ней, особенно когда такая борьба предстает в обличье «защиты детской психики».
Мы, даже сильно сместившись по сравнению с тем миром по оси времени, пространства и культурных представлений, сейчас можем понять опасения Честертона неожиданно остро. Во всяком случае, гораздо острее, чем еще совсем недавно…
Но при этом мы