Ворон на снегу. Мальчишка с большим сердцем - Анатолий Ефимович Зябрев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ага, семья, значит.
— Нет... Бобылей... нас, бобылей, четверо... Нормально и логично.
Алексей Алексеевич больше ни о чем не спрашивал. Сидел нахохленно, взъерошенно. Золотистые жучки, завалившись в бороздку, не могли из нее выбраться, сыпучий песок обваливался и накрывал их, запрокидывая назад, вверх лапками.
— А? — не понял Алексей Алексеевич мудреного слова «логично». — А я слышал, ты где-то в губкоме. На самые важные... на важные бумаги резолюции будто с печатями накладываешь.
Афанасий Нифонтович надавами пальцев сгонял складки со лба на темя. Сказал:
— Ладно... Не будем об этом. Жизнь... Ты же сам говоришь, что рыба в Амуре с одним глазом есть. То китайца видит, то нашего мужика. А вместе никак не может увидеть.
— Вот, вот, вот, — заширял палкой в землю Алексей Алексеевич, мотая бородой. — Вот, вот...
Он наконец-то оторвал зад от досок, зачем-то обежал трусцой вокруг шиповникового куста. Остановился и усмешливо уколол Афанасия Нифонтовича косым взглядом:
— А на паровозе-то как мы тогда, помнишь? Э-э, с ветерком. Помнишь?
Афанасий Нифонтович поприжал черным, похожим на сухой еловый сучок пальцем свою нижнюю губу, оголил пустые десны.
Алексей Алексеевич переложил палку из правой руки в левую, а правую, сжав в кулак, поднял и повертел перед собой.
Кулак очень походил на подкопченный чугунок, и Алешка вертел, чтобы, должно, удостовериться в этом. Ну то есть что на чугунок, а не что-то еще. Этим кулачищем он тогда в ярости лишил друга зубов.
Глаза Афанасия Нифонтовича обострились ироничной улыбкой, он перестал щупать губу.
— Дорасскажу уж я тебе... — согласился Алексей Алексеевич. — Дорасскажу про заветное свое... как было. Ну, повезли нас в повозке туда, в Пихтовку ту самую. Сопровождальщик при нас. Доглядальщик. В дрожках он, кобылка у него резвая. Слякоть весенняя как раз. Как вспомню, так и обидно, и смешно. Зачем бы им уж так подгонять. По той разнарядке. Погодили бы, когда просохнет. Нет, им скоро надо. Ну, скоро так скоро. И мне тоже к одному какому-то концу... Чего выжидать? Баба воет, дочь Евгешка по углам прячется, парень в глаза не глядит. Ехать так ехать. На выселки так на выселки. Шумлю бабе: чего ревешь-то? Не одни там будем, там тоже какой-никакой, да народ. Это раньше, когда вора вывозили из деревни, его одного в лесу, среди зверья, поселяли. А мы-то не воры, ничего у людей не уворовали. Не родня мы какому-то Челгуну. Так я бабе говорю... Ну, поехали. А дождь как раз. Пока по одной дороге ехали — ничего, а как повернули на пихтовскую, так и началось. Из колдбины на ухаб, из ухаба да в колдобину. И вовсе сели. Ночь сырая. Сопровождальщик попрыгал, попрыгал да и говорит: ладно, тут недалеко осталось, скоро петухов будет слышно, сами доедете, доверяю. И бумагу дал: по этой, говорит, бумаге вам там место отведут. И с тем укатил на своих дрожках назад. Только затылком, шапкой мелькнул. По той бумаге, оставленной им, я увидел, что не в саму Пихтовку нас гонят, а дальше, в объезд, стороной надо... Сидим мы, это, под деревом, какую-никакую крышу над головой наладили из прутьев. Сидим. Ночь переждали. Так вот... Огонь пробую развести. А кругом мокрота, дрова не горят. Береста возьмется, пыхнет, а полешки мокротой сочатся. На бабу страхи напали. И верно: в тот год медведи рано стали ходить, с тощим пустым брюхом до самого покоса шатались, шатуны будто. Чтобы где человека тронули — не слышно было, а на скот, на лошадей нападали и под самой деревней, в поскотине. Та-ак. Рассвело. Повозку вытащили... Ее за ночь-то затянуло, засосало. Вагой едва выколупнули. Дальше поехали. Но куда там! С версту отъехали, не больше, опять вагой пришлось поднимать повозку. До сухого бугра дотянули, лошадь кормить пора. Распряг. Гляжу на животину, бока ходят, будто мехи в кузне, и щиколотки побиты. Одну лошаденку-то мне оставили. Остальных трех, какие покрепше, забрали. Пока кормилась лошаденка-то, грызла по кочкам вместе с землей зелень, травка весенняя-то всего с ноготок, и опять уж сумерки. И еще потом ночь... Уши топырим, на дерево залазим, а петухов не слышно. А в третью ночь мне и стукнуло помышление: куда ж я это еду и кто меня, дурака, гонит? И так как это соображение из меня уж больше не выходило, то скажу я тебе... Скажу, такая раскованность на меня напала, ну, навроде той, как в паровозе тогда... Помнишь? — Алексей Алексеевич открыто, по-доброму засмеялся, приглашая засмеяться и друга.
Но Афанасий Нифонтович насупливался, шевелил пустым темным ртом, левая скула у него обострилась так, что, казалось, выпирающая над впалой щекой изнутри кость прорвет истертую посеревшую кожу.
— Соображение, говорю, раз в голову стукнуло, то и рискованность, искушение, говорю, в душу вошло. Повернул лошадь и давай я ее понужать. И ведь ухабы, бочажины те же самые, а тянет, где и вприскачь, — понимает, что назад. Ну, свою деревню стороной объехали да все берегом, берегом... И сюда. Тут-то никакой бумаги не понадобилось. И к тому же знакомого повстречал — Тупальского Вениамина Марковича, в начальствах он тут. Свой человек, распоряжение насчет меня дал. Мирон Мироныч здесь же был, Вербук, в прошлую зиму помер... Царство ему. Народу — большая тыща. Кто откуда, куда? Не понять. Одним словом, стройка... новая пролетарская жизнь...
— Ну?
— А чего «ну»? Землянку вон из пластов наладили да и живем. Та вон, какая углом сюда, землянка-то, под берегом... Рабочий класс. Пролетарий. Доподлинный. Для брюха есть. А для души чтобы, ну... По праздникам с молодыми на народ хожу. Выпью да и тоже шумлю насчет этого... насчет, ну... лозунги разные. Про то время, когда работать уж никому не надо будет, ни пахать, ни сеять, а только есть будем да плясать... Лозунги.
— Эт ты зря. — кадык на сухожильной шее Афанасия Нифонтовича быстро-быстро задвигался, челнок как бы. Не мог Афанасий Нифонтович не обидеться кровно, конечно, не мог, потому как тогда уже было понятно всем (кроме разве этого укрывшегося подкулачника Зыбрина), понятно, что у нас лучшие в мире рабочие, самые образцовые дела, самая верная идеология... — На демонстрацию выпивши... Не годится. Зря ты это кощунствуешь, Зыбрин.
— А чего эт ты меня учишь? Наставления... чего? — Алексей Алексеевич вдруг набычился, выставляя локти.