Том 16. Рассказы, повести 1922-1925 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подобрались к деревне по свету и дали бой. Ну, бой был не велик, троих подстрелили до смерти, человек пять поранили, у нас тоже один был убит, другой в колодезь свалился, утоп. Четверых пулями задело, в том числе и меня, по неосторожности моей, чкнула пуля в плечо, в мякоть. Стрелок я был никакой, охотой никогда не занимался, а однако распалило и меня; ружьё — инструмент задорный, ты его только наведи, оно само стреляет. Делом этим мужики очень возгордились, хвастаются друг пред другом, домой шли — песни пели.
А как подошли к своему-то селу — глядь, там тоже кольчаки озоруют, пожар в двух местах, вой, крик бабий. Ну, тут Ивков этот, кочегар, показал себя достойным воякой, разделил он нас на две части, обошёл село, и — нагрянули мы врасплох. Тут дрались сердито, одних убитых оказалось с обеих-то сторон тридцать семь. Зато — досталась нам пушка, два пулемёта, ружья и множество всякого снаряда, да одиннадцать кольчаковцев на нашу сторону перешло.
После этого решили мы совсем в лес уйти и жить на военном положении; ушли, пятьдесят семь человек. Живём на вольном воздухе, людей бьём, песенки поём. Да.
Во всякой форме жизни есть свой недостаток; явился недостаток и у нас: начали привыкать люди к бродячей жизни по лесам да полям, ленятся. Рваные, драные, а пошиться — неохота. Доносишь своё донельзя — с мёртвого снимаешь, а мёртвый тоже не барином одет. Отбивается народ от своей настоящей, избяной жизни. Скушно мне; ночами — думаю: когда конец этому крутежу? И мёртвого духа нанюхался я много. Да и людей жалко — много людей погибало от глупости своей, ой, много!
Хоть я человек не боевой, а тоже раззадорился, стрелял и колол с большой охотой, однако вижу: война — занятие глупое и дорогое. Главное тут — огромнейший расход на пули, — сотни пуль истрачены, а людей убито десяток, остальные разбежались. Кроме того — война вредное занятие: портит людей.
У нас был парнишко один, Петька, так он до того избаловался, что, бывало, наберём пленников, он обязательно пристаёт — давайте, расстреляем! Просит Ивкова: дозвольте пристрелить! Глазёнки горят, рожица красная. Миловидный был и с виду тихий. Запретит ему Ивков, а он всё-таки застрелит пленника и оправдывается:
— Это я — нечаянно!
Или скажет:
— Да он всё равно раненый был, не выжил бы!
Раза два бил его Ивков за эти штуки. Таких, «набалованных на убийство, у нас не один Петька был.
Ивков, начальник наш, был характера угрюмого, ума не видного и всё моря хвалил, — он был кочегаром на военном судне, потом, за политику, на Амуре работал, в каторге. Человек бесстрашный, — потом оказалось, оттого бесстрашен, что незначительно умён. Любил он вперёд всех выезжать, выедет, грозит ружьём, как дубиной, и матерно ругается, а в него — стреляют. Людей — не жалел.
— Честные люди — они на море живут, говорил, а на земле основалась сволочь.
Вообще же больше молчал, всё покряхтывал, спина у него болела, били его в каторге, что ли. Нахватаем пленников, он посылает к ним меня:
— Ну-ко, Язёв-Князёв, безобразие, поди усовести их, чтобы к нам переходили, а не согласятся, — расстреляем, скажи.
Вот эдак-то захватили мы разъезд, пять человек солдат конных, и один, пораненный в руку и в голову, начал спорить со мной, да так, что прямо конфузит меня. Вижу — не простой человек. Спрашиваю:
— Из господ будешь?
Сознался: офицер, подпоручик, да ещё к тому — попов сын. Я ему угрожаю:
— Мы тебя застрелим.
Он — гордый, бравый такой, складный, лицо серьёзное, и большой силы; когда брали его — оборонялся замечательно. Смотрит прямо, глаза хорошие, хотя и сердиты.
— Конечно, говорит, расстрелять надо, это такая война, без пощады, без жалости.
Как он это сказал — мне его жалко стало. Говорил я с ним долго, очень захотелось переманить к нам. А он ругает нас, особенно же Ивкова, оказалось, он за тем и ездил, чтоб Ивкова, наш отряд выследить, у них, кольчаковцев, пошла про нас слава нехорошая.
— Погубит, говорит, всех вас дурак, начальник ваш.
И так ловко обличил он Ивкова за то, что тот не умеет людей беречь, и за многое, что я сразу вижу: всё — правда, дурак Ивков. И вижу, что офицер этот, — Успенский-Кутырский, фамилия его, — обозлился на всех и ничего ему не надо, только бы драться. Вроде нашего Петьки. Говорю ему шутя:
— Драться хотите? Так идите к нам, бейте своих.
Он только бровью пошевелил. Рассказал я про него Ивкову, хвалю — хорош человек! Ивков ворчит:
— На них нельзя надеяться.
— Вояки-то мы плохие, говорю.
— Это — верно; силы много, а уменья нет. Поговори с ним ещё. Расстрелять успеем.
Угостил я его благородие господина Кутырского самогоном, накормил, чаем напоил, говорю ему: правда на нашей стороне.
— А чёрт её знает, где она! — бормочет господин Кутырский. — Может, и с вами правда. У нас её — нет, это я знаю.
Коротко сказать — согласился Кутырский на должность помощника Ивкову, вроде начальника штаба стал у нас, если по-военному сказать. Ну, этот оказался мастером своего дела. Он так начал жучить нас, так закомандовал, что иной раз каялся я: напрасно не застрелили парня. И все у нас нахмурились, но тут пошли такие удачи, такие хитрости, что все мы поняли: это — молодчина! Он вперёд, напоказ не совался, никакой храбрости не обнаруживал, он брал лисьей ухваткой, тихонько, крадучись, и действительно берёг людей, не только в драке, а и на отдыхе. Он и ноги у всех оглядит, не стёрты ли, и купаться приказывает часто, и стрелять учит неумеющих, на разведки гоняет, просто беда, покоя нет!
— Кто вшей разведёт — того драть буду! — объявил.
Ивкова и не видно за ним. Старые солдаты очень хвалили его, а молодёжь недолюбливала.
Было нас под ружьём шестьдесят семь человек, и вот в эдаком-то числе он водил нас на такие дела, что мы диву давались — как дёшево удача нам стоила.
Вначале он много разговаривал со мной, но скоро отстал, — ничего не может понять, натура не позволяла ему.
— Ты, говорит, Зыков, с ума сошёл.
Чужих людей он не любил, поляков, чехов разных, немцев, а русских несколько жалел. Суров был. Нахмурится, зубы оскалит, и — каюк пленникам! Это уже — после, когда он Ивкова заменил; Ивкова убили. Он, Петька да солдат японской войны купались в речке, а на наш стан наткнулась компания офицеров, человек десять. Услыхал Ивков пальбу и вместо того, чтоб спрятаться в кусты, побежал к нам, а офицеры бегут от нас, встречу ему, — застрелил его конник. Петрушке голову разрубили, тоже помер. Признаться, так Петьку и не жалко было, надоел он баловством своим.
А Ивкова как сейчас вижу: лежит на траве, растянулся в сажень, руки раскинул крестом — летит! В одной рубахе, около руки — наган реворвер. Его все пожалели, даже сам Кутырский присел на корточки, рубаху застегнул ему, ворот. Долго сидел. Потом сказал нам хвалебную речь:
— Это, дескать, был великий страдалец за правду и настоящий герой.
Он с Ивковым очень подружился, они и спали рядом. Оба не говоруны, помалкивают, а всегда вместе и берегут друг друга. А меня Кутырский — не любил и даже — я так думаю — боялся. Бояться меня он должен был, потому что я всё-таки не верил ему. Ивков правильно сказал: не полагается верить таким, которые от своих уходят.
Так вот, значит, так и жили мы, вояки. Через пленников известно было нам, что поблизости ищут нас кольчаковские, — сильно надоели мы им. Кутырский, который умел всё выспрашивать, повёл нас к Ново-Николаевску [12], а тут по дороге случилась неприятная встреча: наткнулись на обоз, отбили двадцать девять коней и, с тем вместе, санитарных пять телег да девять человек пленных нашей стороны, партизанцев.
И вот оказалось: в одной телеге лежит доктор, Александр Кириллыч, а между пленниками этот читинский матрос, Пётр, так избитый, что я его признал только по лишнему пальцу на руке. А доктора я и совсем не признал, он сам меня окрикнул:
— Эй, мешок кишок!
Гляжу — лежит старик, опух весь, борода седая, лысый, глаза недвижимы и уж — больше не шутит. Приказал, чтоб я ему табачку достал; хрипит:
— Трое суток не курил, чёрт вас возьми…
А закурив, всё-таки спрашивает:
— Упрощаешь?
Вижу я, что хоть он и доктор, а — не жилец на земле. Даже говорить ему трудно.
А матрос спрашивает: помню ли я Татьяну? Оказалось, что она в Николаевске прячется и ему нужно видеть её по делам ранним. Упросил Кутырского послать за нею человека — послали. Мне любопытно: что будет? На третьи сутки прикатила она в шарабане, встретила меня как будто радостно.
— Большевик?
— Ну да, — говорю. — Конечно.
Хотя я тогда ещё не очень большевикам доверял. Собрала она всех наших и речь сказала: Кольчаково дело — плохо, надо скорее добивать его и наладить мирную жизнь. Кричит, руками махает, щека у неё дёргается, очки блестят. Постарела, усохла, лицо тёмное в цвет очкам, голодное лицо, а голос визгливый. Очень неприятная. Вечером рассказывала мне, что она давно настоящая партийная и даже в тюрьме сидела два раза. С моряком встретилась всего три месяца тому назад, когда он, раненый, в больнице лежал. Ну, это не моё дело. Спрашивает: