Раз год в Скиролавках - Збигнев Ненацки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приговоренный к многочасовому созерцанию щуплых ягодиц пани Альдоны, Богумил Порваш открыл в себе совершенно новое качество – дистанцию по отношению к своему прошлому, да и к будущему тоже, которое представилось ему необычайно опасным, если он не решится сойти с дороги завышенных мужских амбиций. Приводя в порядок свои воспоминания об отношениях с женщинами, он сейчас находил только следы – более мелкие или более глубокие – собственного падения, и это касалось даже тех эпизодов, которые он до сих пор считал прекрасными и давшими ему только счастье. Если по правде, – думал он в эти минуты, – то единственные моменты в его жизни, которые не оставили неприятного осадка, – это именно те короткие и не обязывающие ни к чему спазмы наслаждения в родимой комнате. Девушка подтягивала платье и даже не выкуривала до конца своей сигареты, он получал то, чего хотел, никто не требовал от него ничего необыкновенного, самое большее – немного денег, которых он и так не давал, потому что у него их не было. Застегивая «молнию» на брюках, он не мучился сознанием невыполненного долга или чьей-то обманутой надежды. Чего же стоило сознание того, что он обладает честной женщиной, если это было связано с необходимостью принимать во внимание все ее очень запутанные требования, пожелания, усилия, в которых человек тонул, как в огромном и глубоком море?
Сейчас, лежа возле пани Альдоны, Порваш чувствовал, что снова тонет и только благодаря ее утреннему отдыху может на секунду вынырнуть из глубин и ухватить глоток воздуха. Он знал, что спасение для его самолюбия, быть может, близко, еще час или два – и пани Альдона уедет, возможно, навсегда. Но он, помня свои горький опыт, отдавал себе отчет в том, что через день-два после ее отъезда ему снова захочется женщину. Итак, хоть он и ненавидел саму женскую суть, но чувствовал, что жить без нее не сможет, и то обстоятельство, что он ненавидит, совсем не означает, что он перестанет желать. Был ли какой-то выход из этой ситуации? Неужели он навсегда обречен быть на дне вонючей ямы, ненавидеть и желать? За эти дни он был так унижен, упал в такую пропасть, что ему казалось невозможным упасть когда-либо еще ниже. Что же ждало его дальше, если не дорога вверх к свободе и восстановлению своего мужского достоинства? Благодаря Альдоне он одержал над собой победу – освободился от заглаживания своего прошлого, контактов с продажными девками, а также от завышенных амбиций: чтобы в обмен за предоставление наслаждения заполучить честных женщин. С этого момента он начнет следовать исключительно своему мужскому эгоизму и будет давать женщинам столько, сколько возьмет от них, а может, даже меньше. Перестанет мучиться постоянным чувством неисполненного мужского долга, закончит трудные путешествия по изысканным дорогам женского наслаждения. Он будет заботиться исключительно о себе.
Так думал художник Порваш, и действительно, тремя часами позже красный автомобиль увез из Скиролавок пани Альдону вместе с чемоданом, наполненным любовными приспособлениями. На прощание она многозначительно сказала художнику, что, может быть, приедет сюда еще когда-нибудь, а может быть, пришлет сюда свою подругу. Похвалила она и его полотна – тростники у озера. И Порваш мог выбирать между верой, что он оправдал ее надежды, и сомнением, что не оказался хорошим любовником. Но ему уже было все равно, раз он выбрал дорогу свободы от мужских амбиций. Может быть, поэтому он сказал пани Альдоне на прощание то, что сказал:
– Жалко, что ты не нашла времени, чтобы познакомиться со здешними селянами. Среди них есть знаменитый на всю округу врач, о котором говорят, что он – настоящий доктор всех наук. Есть и знаменитый писатель, который сейчас работает над разбойничьей повестью. Солтысом нашим стал человек, который носил два мундира, получил бесчисленное множество боевых наград, а все их бросил в болото. Мы бедны, но мы ценим свое достоинство. То, что вы в столице делаете круглый год, то есть спариваетесь друг с другом как попало, у нас делается только раз в год, одну ночь на старой мельнице. И называем мы это: ночь кровосмешения. Вы делаете это из корысти или из-за распущенности, а мы – для очищения своих душ. Не присылай сюда никаких своих подружек, самое большее – хорошего покупателя на картины. В столице я был в трудной ситуации и продал тебе свои полотна по три тысячи. Теперь я буду брать по шесть, потому как учит святой Августин, число шесть совершенно.
На обратной дороге пани Альдоне пришло в голову, что, может быть, в художнике Порваше есть что-то великое, может быть, он не выдумал этого барона Абендтойера, а картины, изображающие тростники у озера, стоит продать кому-нибудь очень дорого.
Тем временем Богумил Порваш вернулся в свой дом, крытый шифером, и спокойно лег спать на топчан, который еще носил запах женского пота, мужского семени и влаги, вызванной похотью. Он спал почти двадцать часов, а назавтра около полудня постучался в двери мастерской писателя Любиньского. Он сделал это, потому что ощущал потребность сообщить кому-нибудь, что стал человеком, свободным от мужских амбиций. Порваш не мог знать, что идет к тому, кто попал в плен разбойничьей повести, плен могучий и грозный. Ведь если Порваш много часов видел только щуплые ягодицы пани Альдоны, то писатель Любиньски в это же самое время видел что-то большее, вознесся, может быть, выше, чем Порваш, но и пал гораздо ниже. А между этими вершинами и низинами так же, как Порваш, он преодолел море неуверенности, сомнений, стыда, страха и отваги в гораздо больших, чем Порваш, масштабах.
Рассеянным жестом писатель указал Порвашу на лавку, покрытую жесткой шкурой кабана, но даже не посмотрел на художника. Взгляд писателя был направлен за окно, на плоскую поверхность озера, но, похоже, ее он тоже не замечал. Потом на момент он задержался на листах бумаги, лежащих на столе. На них и шагал писатель Любиньски по бездорожью разбойничьей повести, куда его завела пани Басенька; он боролся со своей стыдливостью, но и открывал в себе пласты ..разнузданности, которая поражала его и ошеломляла. Порваш почувствовал, что писатель Любиньски сегодня стал как будто совершенно другим человеком, и, наблюдая за ним, тактично молчал. И только пани Басенька, оставаясь в неведении, весело крутилась в своей выложенной белым кафелем кухне, радуясь, что ее муж прославится. По этому случаю она надела свитерок, на два размера меньший, чем надо, который выгодно обрисовывал ее дьявольские рожки, что, как ей казалось, должно вдохновить мужа на настоящий разбой в прозе. Но он был слишком рассеян, чтобы это заметить, и точно так же, казалось, не замечал и Порваша.
Обеспокоенная тишиной, царящей в кабинете мужа, пани Басенька вошла туда с подносом, на котором стояли два стакана крепкого чая. Муж смотрел в окно, а художник – на него, но оба, казалось, отсутствовали в этом доме, а может быть, и на этом свете. Между ними лежало молчание, тяжелое и настолько обширное, что, похоже, и в самом деле из-за его пространства они не замечали ни друг друга, ни ее. Она тихонько уселась на пуф, выставив в сторону художника свои круглые коленки в светлых чулочках, и даже два раза переложила ногу на ногу, чтобы Порваш мог увидеть ее белые трусики. Она обдернула на себе и тесный свитерок, но почувствовала, что сделала это словно за какой-то стеной, совершенно в другой комнате. И ее охватила тревога: не произошло ли что-то очень плохое, чего она не сможет охватить ни разумом, ни женскими объятиями. А так как редко какая женщина смирится с фактом, что что-то остается вне ее понимания, вне прикосновения ее губ, груди, вагины, вне желания и удовлетворения, то вскоре тревога уступила место злости, и она громко стукнула подносом о столик возле лавки, как бы приказывая, чтобы они обратили внимание на чай, который она им принесла.
– Прочитайте мне что-нибудь о прекрасной Луизе, – проговорил в этот момент художник Порваш голосом тихим и на удивление страдальческим. – Я бы хотел послушать о любви возвышенной и настоящей.
Любиньски посмотрел на него изучающе, будто бы видел его впервые в жизни. То же самое впечатление было и у пани Басеньки. Ей показалось, что этим изучающим взглядом он видит ее кем-то другим, не той, которой она была. И сам он из-за этого взгляда показался собственной жене каким-то совершенно новым человеком.
– Хорошо, – согласился он с тайным удовлетворением. Они выпили чай, который она им подала. И, совершая обычные движения, которые при этом делаются – насыпая сахар, помешивая ложечкой, поднося стакан ко рту и ставя его на блюдечко, они и сами стали обычными; впечатление перемены улетело, как сон.
А потом писатель Любиньски округлыми предложениями своей плавной прозы поведал им о весенних сумерках и заброшенном охотничьем домике, который возвышался на берегу старого пруда. Стажер попросил у лесничего ключ и, открыв этот домик, зажег свечу на сбитом из досок столе. Поджидая Луизу, он уселся на деревянные нары, покрытые сенниками, и ждал так какое-то время – •может, четверть часа, может, дольше. Наконец до его ушей долетел негромкий кашель во дворе, а потом – звук шагов на покрытой гравием дорожке. Тогда стажер встал с нар и широко распахнул объятия...