Vremena goda - Анна Борисова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вздыхаю.
— Надо тебя как-нибудь с собой взять, чтоб ты так же маму покормил.
Первые признаки распада личности у мамы начались года за полтора до войны. Она сделалась очень мнительной, раздражительной, капризной. Я думала, что она переволновалась из-за моей беременности, но с каждым месяцем круг маминых интересов сжимался всё уже. Она стала забывчива, ей было всё труднее управляться одной, пришлось поселить к ней помощницу по хозяйству, потом другую — долго они не выдерживали. С ужасом узнавала я знакомые симптомы: десять лет назад то же самое происходило с папой, а еще раньше с бабушкой.
В мае сорокового мы не смогли покинуть Париж, потому что уехать с мамой было нельзя, а бросить ее одну невозможно. Повторилась та же ситуация, из-за которой мы не уехали в 1918-ом из гибнущего Петрограда. У меня было ощущение, что это Рок обрек мою семью на раннюю старческую деменцию (ни о наследственности, ни об имитационном синдроме, когда психическое заболевание родственника порождает в человеке сходную патологию, я тогда еще не знала).
Мама словно двигалась в обратном направлении, из взрослого состояния в детское. С каждым годом ее сознание опускалось на одну ступеньку: семь лет, шесть, пять, четыре. Нам жилось бы много легче, поселись мы все вместе, но об этом нечего было и мечтать. Мама не выходила из своей квартиры и горько плакала, если кто-нибудь пытался сдвинуть с привычного места какую-нибудь вещь, а уж от переезда, наверное, просто умерла бы. Про войну и немцев она ничего не знала, про существование внучки забыла, про Давида спрашивала, скоро ли он вернется из Харбина. Маму интересовала только еда. Она требовала пирожков с грибами, или земляничного варенья, или соленых огурцов и безутешно рыдала, когда я не могла ничего этого достать.
Мне было жалко мать, но себя я жалела больше. «Одна с тремя малыми детьми, и никакой ни от кого помощи», часто повторяла я в сердцах.
— Хочешь, ты посиди с ребенком, а я поеду к маме? — с готовностью предлагает Давид.
— Нельзя. Ехать на другой конец города для тебя рискованно.
Давид подмигивает:
— Ты просто боишься, что я завяжу интрижку с Боженой.
Поразительно легкомысленный человек! Всё ему шутки.
Божена — беженка из Польши, добравшаяся до Франции кружным путем, через Скандинавию, только для того, чтобы снова оказаться под немцем. Это была полная, немолодая тетка с расстроенными нервами и склочным характером. Давид никогда ее не видел, но постоянно выслушивал мои жалобы, и для него Божена служила излюбленным предметом для шуток.
Полька работала уборщицей в универсальном магазине. Ей было негде жить, мне — нечем платить ночной сиделке, так что положение дел устраивало обе стороны: когда Божена возвращалась со смены, я могла ехать домой. Девочка к этому времени уже спала. Два часа, которые мы с Давидом проводили наедине, были для меня лучшим временем суток. Мы сидели на кухне, разговаривали шепотом. Правда, часто ссорились — и первой всегда начинала я.
— Ешь яблоко быстрее! Давид, скажи ей! Ты же знаешь, Божена в девять уйдет на работу, маму ни на минуту нельзя оставлять одну!
— Яблоко мы возьмем на прогулку. Да, солнышко?
Я качаю головой. Не хочется затевать вечный спор заново, но все-таки говорю:
— Эти ваши прогулки. Ладно бы еще во дворе, а то опять пойдете шляться по улицам.
— Во дворе помойкой пахнет. Ни кусточка, ни травинки. Ребенку нужен свежий воздух, — скучным голосом говорит Давид. Он уже знает, что я скажу дальше.
— Тогда надень звезду. В трамвае рассказывали, что в гестапо завели какую-то «физиогномическую бригаду». Ходят, смотрят на людей и чуть подозрение — требуют предъявить документы. Если еврей, забирают в Дранси.
— Чушь, бабьи страшилки, — беспечно отвечает Давид. — А то гестапо делать нечего.
Мы говорили на эту тему, наверное, тысячу раз — с тех пор, как на оккупированной территории был введен «Statut des Juds», правила проживания евреев. Ношение шестиконечной звезды объявлялось обязательным, за нарушение — арест и депортация. Давид наотрез отказался подчиняться указу, сказав, что никогда не чувствовал себя евреем и вообще терпеть не может, когда ему что-то навязывают. Сначала я сходила с ума всякий раз, когда он выходил из дума: вдруг патруль? В июле сорок второго по всему Парижу прошли уличные облавы на евреев. Несколько тысяч человек были арестованы и отправлены на стадион в Дранси, откуда, по слухам, людей эшелонами увозили в концентрационные лагеря. Но Давида тогда ни разу даже не остановили. Он говорил, что документы проверяют только у тех, кто затравленно озирается и вжимает голову в плечи, что элегантного господина вроде него никто не тронет, а носатых брюнетов среди французов сколько угодно.
Мне пришлось смириться. Я убедила себя, что мужчина, гуляющий с маленьким ребенком, никому не покажется подозрительным. Что мне оставалось? Нельзя ведь находиться в постоянном психозе месяц за месяцем и год за годом.
Мы спускаемся по узкой лестнице втроем. Я боюсь опоздать.
— Не скачи по ступенькам, — раздраженно говорю я, протягиваю руку, и моя кисть полурастворяется в мерцающей пустоте.
— Шагай быстрей! Господи, да не нужно меня провожать! Всё, я побежала.
Обычно они провожают меня до остановки, но сегодня я бросаю их на пол-дороги, потому что из-за угла уже доносится дребезжание приближающегося трамвая.
На самом повороте, будто что-то меня толкнуло, я оборачиваюсь.
На тротуаре, ярко освещенном солнцем, стоит мужчина в длинном пальто и шляпе, с белым шарфом через плечо, и машет мне рукой. Рядом, у самой земли, колышется золотистое сияние.
Мне вдруг ужасно не хочется от них уезжать. Можно дойти вместе пешком до другой остановки и сесть на следующий трамвай. Ну, побудет мама пятнадцать минут одна, ничего страшного. Могу же я подарить себе четверть часа семейного счастья, ведь девочка меня так мало видит.
Колебание длится секунду или две.
(«Вернись, вернись! Может быть, всё сложится по-другому», — призываю я тридцатисемилетнюю Alexandrine (так все меня называли в ту эпоху, даже Давид). Но я знаю: она не вернется. Ядро летит под ноги Болконскому, Анна глядит на пышущий дымом паровоз.
Сколько ни перечитывай, ничего изменить нельзя.)
Что за блажь? Стыдно!
Я поворачиваю за угол. Бегу прочь из света в густую тень.
Вечером, когда я, вымотанная и злая, вернулась от мамы, окна на шестом этаже были черны. Но погружаться в эту черноту, в кошмар последующих часов и дней я не стану. Я и так помню последовательность событий, а проживать их заново мне незачем.
На то, чтобы восстановить картину случившегося, у меня ушло двое суток беготни, расспросов, поисков.
Произошло то, что рано или поздно должно было произойти, а цепочка роковых совпадений сделала несчастье непоправимым.
На соседней улице, через несколько минут после того, как я убежала к трамваю, Давида остановили для проверки документов. Бумаг он при себе не носил, слишком подозрительной выглядела его фамилия. Человека без документов задержали для выяснения личности. Детей в подобных случаях было заведено отделять от взрослых. Внешность и упорное нежелание назвать домашний адрес, вероятно, привели к медосмотру, который подтвердил подозрение в скрываемом еврействе. Такова была обычная процедура. Разоблаченного еврея немедленно отправили в Дранси.
А там — вторая случайность — как раз стоял под парами поезд. Те, кто находился на стадионе давно, отлично понимали, что это за эшелон, и старались забиться в какую-нибудь щель. Давид ничего этого не знал, да и не могу себе представить его забивающимся в щель, ни при каких обстоятельствах.
Через час набитый до отказа состав ушел на восток, в лагерь Биркенау.
Если б мой муж задержался в Дранси хоть на два дня, я бы его отыскала. Или вытащила бы, перевернув небо и землю, либо, что вероятнее, присоединилась бы к нему. Не думаю только, что это его бы спасло. Известно, что из семидесяти пяти тысяч депортированных евреев живыми во Францию вернулись два с половиной процента.
Когда выяснилось, что Давид этапирован в Германию, я сразу поняла, что больше никогда его не увижу. «Такой, как он, не протянет в несвободе и одной недели. Надеяться не на что», — сказала я себе. Немцы — не хунхузы, выкупа им не нужно и обращаться с ним, как с принцем, они не станут. А по-иному обращаться с собой он не позволит.
Три годя спустя я узнала, что насчет одной недели — это я Давиду польстила. Он не прожил и одного часа после того, как его присоединили к толпе депортируемых.
Один человек из того эшелона, пройдя лагерь, чудом остался жив. Я разыскала его летом сорок пятого в гостинице «Лютеция», куда временно расселяли вернувшихся. Вялый, равнодушный старик тридцати лет от роду рассказал, как погиб мой муж.