Новый мир. № 3, 2003 - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Элиты, определяющие повестку дня, — делает вывод Лэш, — утратили точку соприкосновения с народом».
Заметим, что осуждение у Лэша, равно как и у «народа» («нижних 80 процентов»), от имени которого он выступает, вызывают не «большие деньги» сами по себе, а то, как они тратятся. Нельзя сказать, чтобы косой взгляд на чужое богатство американцам вообще был бы не знаком; такой взгляд диктуется ведь не только непохвальным чувством зависти, но также и сдержанным (иначе можно сказать — амбивалентным) отношением христианства (его кальвинистская ветвь в своем позднем развитии не составила в этом смысле исключения) к богатству как таковому. И все же в американской традиции преобладает терпимое отношение к богатым, зачастую нюансируемое откровенным восхищением: если тот, кто добыл (именно так — добыл, а не по наследству получил) золотую щетинку, «свой парень», от народа не отрывается, в жизни местной общины активно участвует, жертвует на все, на что полагается жертвовать, и т. д., — то в этом случае богатство будет поставлено ему в плюс, а не в минус.
Так что если элиты воспринимаются сегодня как чуждые «народу», то причиною тому не богатство их, а культурная инаковость. Нынче в управлении экономикой резко выросла интеллектуальная составляющая — соответственно выросла ценность образования. Естественно, что образование — пусть не любое, но то, какое дают немногие, излюбленные элитами, привилегированные университеты, — приобщает к современной культуре. Современная же культура, по крайней мере на поверхности, такова, что привечает критически рационалистические и в религиозном смысле скептические взгляды и не привечает любые другие. А вот этого «народ» не любит[87].
Здесь опять же традиция. Было время, когда «простые американцы» испытывали пиетет в отношении культуры; Америка, между прочим, была «самой читающей страной в мире» задолго до того, как это почетное звание перешло к советской России (конечно, и тогда преобладало чтиво, но успех «серьезной» литературы был несопоставимо большим, чем сейчас, да и чтиво было совсем иным). Какой-нибудь краснолицый фермер со Среднего Запада открывал здоровенными ручищами купленную им очередную книгу в надежде найти там что-то интересное, но такое, чтобы оно не противоречило основам религии и всему кругу общепринятых ценностей. Утонченников и упадочников он не жаловал. «Критиканства», которому предавались «хлыщи с Гудзона», не терпел. «Критикан» для него — хуже техасской гадюки. Это тип, который, по его убеждению, не может естественным образом произрасти на американской почве, но насаждается из-за океана — усилиями развратников-французов, щеголяющих в «дамских» беретах и бархатных штанах.
В сегодняшней Америке многое, конечно, сгладилось, но, как свидетельствует Лэш, что-то от этой неприязни «простого человека», common man, к «чересчур культурным» сохраняется и даже обостряется — причиною тому эволюция культуры элит в направлении все большей безземности. Раньше хоть были так называемые public intellectuals, у которых словарь сильно отличался от языка «простого человека», но которых все-таки можно было понять при некотором усилии. Сейчас это племя вымирает; его место занимают специалисты, то и дело прибегающие к птичьему языку («невразумительному жаргону», как говорит Лэш), совершенно недоступному для ходящих по земле. Салонность на современный лад становится способом бытия «передовой» культуры; главный ее признак — отчуждение от любой формы мифа (как определенной системы смыслов), восприятие его как текста, объяснять который следует из самого текста. Некоторые называют это «игрой в бисер», хотя такого рода занятие чаще напоминает натужное ворочание тяжелыми камнями.
Мир «передовой» культуры, академический мир в частности, все больше возглавляет поколение, прошедшее через «культурную революцию»: «Когда дети 60-х, — пишет цитируемый Лэшем социолог Р. Кимболл, — получили свои профессорства и деканства, они не оставили мечты о радикальном преобразовании культуры; они принялись проводить ее в жизнь. Теперь… вместо попыток разрушить наши образовательные заведения физически, они подрывают их изнутри». Они отстаивают принцип свободы, применительно к культуре и жизни, упирая на «личный выбор» и не соизмеряя его с другими принципами — авторитета, традиции, долга; и они делаются строгими моралистами, защищая этот принцип, в их интерпретации ведущий в конечном счете на путь вседозволенности и цинизма.
Принимая эстафету у европейских левых, они объявляют себя защитниками всех униженных и угнетенных (или якобы униженных и якобы угнетенных), только вместо дискредитированного Маркса принимают за основу «эстетический социализм» О. Уайльда (так по крайней мере считает Лэш), взгляд которого на человечество был, впору так его назвать, ботаническим: люди — те же деревья в лесу, поэтому пусть все растет, как может, не спрашивая ни у кого советов и не давая их другим (не спрашивают же дуб и терновник друг у друга, как им расти); и пусть никто не мешает другому и все друг друга любят. Казалось бы, такой взгляд должен хотя бы поощрять разнообразие мира; на самом деле мир в своем разнообразии внушает «эстетическим социалистам» скорее равнодушие, и вся их энергия уходит на то, чтобы не допускать сравнений, какое дерево высокое и какое низкое, — все деревья равны, и каждое должно вызывать «уважение».
Во многом эта «ботаническая» утопия созвучна умонастроениям jet-set society, скользящего над миром как бы на воздушной подушке и все меньше ощущающего себя привязанным к определенному его участку. Равно в деловом и развлекательном аспектах жизни. В деловом аспекте люди, принадлежащие к этому кругу, более всего озабочены успехом собственных наднациональных предприятий и больше общего имеют со своими иностранными контрагентами, нежели с формальными согражданами. В развлекательном аспекте они охотно культивируют «новые стили жизни», отвечающие принципу «свободы для себя» и в наибольшей степени оторванные от традиций. Бес легкости подбивает их и дальше двигаться по этому пути.
По контрасту «народ» остается в значительной мере консервативной силой (это мое определение; Лэш его избегает по причинам, которые станут понятны ниже). Здесь еще сохраняют общинные привычки и навыки «старомодной» артельщины; не считают пережитком мораль и как могут сопротивляются «культуре бесстыдства»; ценят компанейскость и «хороший разговор» (аналог русского разговора «за жизнь»?); сохраняют не только внешние признаки религиозности, но и вполне искреннюю веру в личного Бога; и все меньше интересуются большой политикой как делом, «простому человеку» малопонятным и от его реального участия ускользающим (в этом последнем отношении традиция как раз нарушается: в XIX веке политика федерального уровня, не говоря уже о местном, вызывала живейшее участие у подавляющего большинства американцев).
Выступая на стороне «народа», Лэш позиционирует себя как популист и с позиции популизма говорит немало такого, с чем трудно не согласиться. Например, с тем, что демократия есть правовой строй, который должен способствовать улучшению нравов, а не ухудшению их; и что нравы в конечном счете есть самое важное, от чего зависит все остальное. Или с тем, что подлинная демократия невозможна без «высокоразвитого чувства места и чувства уважения к истории как непрерывности времени»; и что она всегда должна строиться снизу — как «демократия малых пространств» (терминологическое совпадение с А. И. Солженицыным).
Лэш считает, что популистов нельзя отнести ни к правым, ни к левым, и это, пожалуй, верно. Традиционный американский популизм всегда ставил во главу угла опору на собственные силы и высоко ценил «частные добродетели», такие, как семейственность, трудолюбие, инициативность в сочетании с расчетливостью. Но другой, не менее важной стороной популизма была и остается коммюнотарность, хотя она далеко не всегда проговаривается, ибо считается, что она сама собою разумеется: можно ли в самом деле быть христианином и пренебрегать такими вещами, как взаимопомощь и сострадательность к ближнему своему?
Но, окапываясь на позиции популизма, Лэш разделяет и все его слабости. Поэтому нарисованная им картина противостояния элит и «народа» во многих частях оказывается неверна.
Дело в том, что пагуба «восстания элит» никоим образом не отменяет пагубу «восстания масс». Я специально перечитал книгу Ортеги: почти все, что он пишет, и сегодня остается злободневным; что-то стало даже более злободневным, чем шестьдесят лет назад. Человек массы исполнился претензий и хочет иметь все, что имеют другие; в то же время он доволен собою и не склонен считаться с авторитетами, не понимая, что цивилизация в ее высших достижениях создана гениями и без них не продержится. Разве что-то здесь устарело? «Вульгарные… смело заявляют свое право на вульгарность» — сегодня их заявления звучат еще более настойчиво и еще более вульгарно. Политические деятели заискивают у масс — то же делается сегодня, только еще откровеннее.