Утро нового года - Сергей Черепанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец нашелся. Ждали, что озеро выкинет тело стылой волной на песчаный берег, а Назар Семенович, живой и невредимый, вынырнул совсем в другом месте. Забрался далеко в Сибирь, к дальним родственникам, которые его приютили, устроили в совхоз сторожем и сообщили о нем письмом в Косогорье Семену Семеновичу. Старик порвал с домом. Это известие снова оглушило Марфу Васильевну, но зато сняло с нее былые муки: крещеная душа Назара Семеновича не нуждалась в успокоении в земле и перестала являться в снах. Лишь позор неизгладимый упал печалью на вспаханное горем лицо Марфы Васильевны, но она с ним справилась и велела имя мужа в доме не вспоминать.
— Не взяла, значит, его вода, идола! Пусть теперича блудит!
Оставаясь наедине с собой, выла.
Корнея возмущала несправедливость. Прежде, когда Назар Семенович зверски истязал себя на работе в карьере, многие забойщики откровенно презирали его и насмехались над его слабостями: «Для какой цели так гнешь горб? Без пользы!» Сейчас на заводе все о нем говорили с сочувствием, с пониманием, а Марфу Васильевну называли не иначе, как ведьмой. Никто не хотел признавать, что сама она тоже была жертвой. Но, как бы то ни было, Корней оставался сыном. И это ему тоже напоминали.
— Мать все же не бросай! — сурово сказал дядя, Семен Семенович. — Там жена не жена, а мать матерью! Куда ей теперь…
Тем труднее было определить свое поведение. Мать требовала оставить Кавусю, соглашалась на любую, хоть на Тоню Земцову. На Тоню? Нет, не мог он этого сделать! Даже если он захотел бы, так Тоня уже не пошла бы. С ее понятиями о моральной чистоте ей ближе был Яков. Но и сам Корней не хотел. Он не был уверен, любил ли Кавусю по-настоящему или просто дорожил, поскольку она стала его женой, но еще надеялся на что-то.
Как-то Лизавета остановила в цехе.
— Когда же ты успел полюбить ее и за какие прелести?
— А черт вас знает, за какие вас прелести любят! — ответил он раздраженно. — За вас самих или за будущих детей!
— Может быть, у нас будет ребенок, — ошарашила его Лизавета. — Твой ребенок! А я вот за тобой не гонюсь. Но ты снова обманываешь себя, как с Тонькой. Не пара она тебе, твоя жена! Ты сам по себе, она сама по себе!
— Не ври, Лизавета!
— Я не вру. И про ребенка не вру. Только прежде я была глупая, ребеночка скинула, а теперь нет, выхожу, выращу. Для тебя же. А тебя я всего вижу. По глазам. По лицу. Худо тебе, Корней!
«Да, худо! — подумал он уходя. — А у Лизки ребенок!»
Кавуся больше отчуждалась, становилась холоднее и резче. Не прогоняла от себя, но чаще молчала. Анна Михайловна сторонилась. Ребятишки-приемыши, как зайчата, притихали, жались в углы, когда он появлялся в квартире.
Тягостное отчуждение было уже пыткой. Чужой дом, чужие люди, чужая кровать. Словно квартирант, насильно вселившийся.
Нанять частную квартиру Кавуся не соглашалась.
— У меня есть комната. Почему нужно идти на частную?
— Я не могу здесь жить, — доказывал он, — не хорошо перед твоей матерью, перед ребятишками, перед соседями.
— Обождем…
С фабрики она уволилась и поступила в горторг товароведом. Не советовалась. И его тоже по-прежнему ни о чем не спрашивала. Пришел, ночевал, ушел, никаких обязанностей перед ним: ни готового обеда, ни стирки белья, ни поглаженной рубашки. К обеду он обычно с завода не поспевал, поэтому пользовался столовой, а белье отдавал Пелагее.
Однако все еще теплилась надежда, что все эти ненормальные отношения когда-нибудь кончатся, и предпринимал попытки убедить Кавусю.
— Неужели безделушка может так влиять на нашу с тобой жизнь? Я сознаю, безделушка дорога твоей матери, твой отец погиб за Родину, за нас с тобой, ты в те годы голодала, а моя мать спекулировала. Но при чем же я? Разве я обязан отвечать за алчность матери? За ее бездушие?
Кавуся пожимала плечами.
— Ты ни при чем!
— Так почему же все затеяно?
Она опять пожимала плечами.
— Мы не поймем друг друга!
Грошовая штука — безделушка — ее могли продать, потерять, подарить, и ничего подобного не возникло бы. Годы войны унесли не такое, глубина человеческих страданий была неизмерима.
— Каждый тогда жил, как мог, — сказал Корней, — моя мать, вероятно, не хотела причинить вам зло. Именно вам!
— Мы не поймем друг друга! — повторила Кавуся.
С Анной Михайловной он старался быть сдержанным, испытывая неловкость и стыд. Ее худое, застывшее в скорби лицо, ее тихая, почти неслышная походка, безмолвная покорность необходимости терпеть в квартире не просто чужого, но чуждого ей человека, — так он чувствовал себя перед ней, — заставляли его часами не выходить из комнаты или приходить как можно позднее.
Все говорило за то, что надо бросать и уходить, сделав этакий бравый и веселый вид, как после веселого приключения. Но наступал вечер, заканчивался на заводе круг его обязанностей, и он снова спешил на автобус, осторожно стучал в дверь квартиры.
Однажды Кавуся дома не ночевала. Всю ночь до рассвета Корней просидел у окна, сжимая кулаки, сгорая от ревности, от ярости, от ущемленного достоинства. Утром он нашел ее в горторге и вызвал в коридор.
Кавуся вспыхнула:
— Кто позволил тебе ходить за мной по пятам?
— Ты моя жена! — резко сказал Корней.
— Да? — произнесла она с насмешкой. — Неужели? Хорошо, что ты напомнил. Мне нужны срочно деньги. Ты еще ни разу не давал мне денег даже на чулки…
— Где ты ночевала?
— У подруги. — Кавуся поиграла лучами, немного стала добрее. — По необходимости, конечно. Я искала денег.
— Для чего?
— Есть возможность купить с базы польскую шубку.
— Именно польскую?
— Да, непременно такую…
Он подумал, что действительно Кавуся ни разу у него не просила и не брала денег, кроме того, что могло причитаться за его содержание в семье. Не в этом ли причина ее холодности? Он не догадывался давать деньги сам, полностью всю получку.
— Я теперь не беру заказы, и у меня нет денег, — как бы оправдываясь, сказала Кавуся. — Ты мог бы достать взаймы?
— А много ли?
— Еще добавить надо две тысячи.
— Хорошо, я попробую, — согласился Корней. — Но в следующий раз предупреждай и не бегай сама занимать.
У него в наличии нашлось лишь двести рублей. Марфа Васильевна в деньгах наотрез отказала. Всю выручку от продажи кабана и коровы она держала у себя под подушкой, остальные наличные деньги — в сундуке под замком.
Корней взбесился.
— Не заставляй меня кланяться. Мой труд здесь тоже есть. Не ты одна «робила». Иначе я продам мотоцикл.
Началась ругань. Марфа Васильевна обозвала его подлецом, блудней, загаженной тряпкой, об которую любая девка вытирает ноги, и пригрозила:
— Останешься гол, как осиновый кол! Оболью дом карасином, подпалю, изничтожу дотла! А сама по миру пойду! И подохну как бродячая собака! Но не покорюсь!
— И не покоряйся! — в запале высказал Корней. — Жги! Пали! Не жалко! Ты всегда мне давала и отнимала. Вспомни! Ты меня родила, выкормила, но лишила детских радостей. Я играл чужими игрушками. У меня своего мячика не было. Ты прогоняла ребятишек, если я приводил их во двор поиграть, ты лупила меня за надкушенный пирог, за съеденный без спросу кисель, за порванные штаны. После школы ты послала меня на завод. Ты требовала от меня честности, чтобы я тебе не врал, говорил всегда правду, а сама посылала в чужой огород, и я научился тебе не говорить правды и стал бояться говорить ее людям. Ты хотела, чтобы я был добрым, а сама держала во дворе собаку и заставляла ее науськивать, если кто-нибудь заглядывал к нам через забор. Ты хотела вылепить из меня чурбана, подчиненного только личной выгоде, и лишала друзей. Только деньги, только уменье работать и зарабатывать, только твой бездонный сундук. Я расстался с Тонькой. Ты ненавидишь Лизавету. Из-за тебя сбежал отец. Ты, наконец, свела меня с той, какую сама хотела, а теперь разводишь. Ты жила для меня, наживала и копила все для меня, но к чему мне это нужно, все это проклятое людьми, кем-то оплаканное, кем-то недоеденное, если мне не досталось самого главного…
Он клеймил себя и мать, с отчаянием сознавая, что говорит правду.
Марфа Васильевна не уступила, но смятение сына, его выкрики, горькие обвинения в том, что она, мать, искалечила и сломала его судьбу, ударили в седую голову.. Она запрокинулась на подушки и сжала губы.
Корней сорвался и подбежал к ней.
— Мама!..
Вдвоем с Пелагеей ему удалось отходить Марфу Васильевну. Потом он присел к ней на кровать, взял руку, всю шершавую, в коростах и загрубевших мозолях.
— Мама…
— За что ты меня так? — тихо спросила Марфа Васильевна.
Это тоже была правда: за что?
Глухая Пелагея стояла в проеме дверей.
— Чегой-то мировая вас не берет? Аркаетесь-то пошто?
— Иди на кухню, Пелагея! — сказал Корней. — Иди!