Новый мир. № 9, 2002 - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рассказы из «заокеанского» цикла сами по себе поразительны. Герои американских новелл Зингера вполне могли бы стать героями другой американской прозы, какого-нибудь «Титана» или «Финансиста». Это — люди, во многом сотворившие феномен Америки ХХ века, создавшие Нью-Йорк — величайший город мира. Некоторые из них — просто олицетворение «американской мечты»: эмигранты первого поколения, покорители Америки и победители судьбы, казалось бы, стоящие на вершине жизненного успеха, — знаменитый еврейский писатель, лирический двойник автора («Поклонница»), миллионер Гарри Бендинер («Последняя любовь»), другой нью-йоркский миллионер, покровитель писателей и актеров Сэм Палка («Сэм Палка и Давид Вишковер»), еще один покровитель еврейских писателей и художников, владелец фирмы недвижимости Борис Лемкин («Новогодний вечер»)… Каждый из них — «селфмейдмен», и разве могут быть сомнения в том, что он — сам себе режиссер, автор сценария собственной судьбы и исполнитель ее главной роли? В том-то и дело, говорит Зингер, что все не совсем так. Вовсе не в такой степени люди способны вносить поправки в свою судьбу, как об этом принято думать. Что-то им всем, зингеровским селфмейдменам, мешает чувствовать себя «в своей тарелке». Каждый из этих новых американцев несчастен и одинок, это человек, добровольно выпавший (или насильно вырванный) из традиции, лишенный чувства защищенности, он напуган будущим и беспомощен перед настоящим. Но судьба дает ему шанс найти опору в этом мире. И — не заключена ли здесь зингеровская ирония? — «опора» является в образе женщины, странной польской еврейки, одержимой дибуками (дибук — это душа умершего), с несложившейся личной жизнью, не сумевшей приспособиться к этому миру, как бы застрявшей в прошлом. Эта женщина принадлежит реальному историческому прошлому героя, и она же — проводник древней мистической традиции. Момент встречи с прошлым в прозе Зингера — всегда «момент истины». Преуспевающий Сэм Палка настолько нуждается в своей Ханне-Басе — посланнице из его юности — и вместе с тем настолько не способен соединить с ней, с этой странной и старомодной женщиной, свою нынешнюю жизнь, что ему ничего не остается, как стать собственным двойником — Давидом Вишковером. И у Бориса Лемкина есть такой спутник из прошлого — друг и телохранитель Гарри, «тень Бориса», почти неграмотный человек, на самом деле — нянька, опекун и единственный друг капризного и неприспособленного к жизни Бориса, пожертвовавший своей карьерой и даже личным счастьем ради друга.
В прозе Зингера существуют, враждебно не принимая друг друга и в то же время постепенно проникая друг в друга, мир штеттла — архаичный, закрытый, затерянный мир (затерянный — для европейской цивилизации), где человек укоренен, где он всегда на своем месте, поддержанный инерцией мощной многовековой традиции, и мир мегаполиса — современного большого города, где человек выброшен из привычного уклада, предоставлен сам себе и затерян в мире. Пепел восточноевропейских местечек стучит в сердца новых американцев.
В одном автобиографическом рассказе герой — юный учитель, почти мальчик — видит удивительный сон: он борется с какой-то женщиной, и во время борьбы им странным образом передаются способности друг друга, как будто флюиды одного проникают в другого, — и эта борьба происходит в присутствии кого-то третьего, неназванного, распевающего рифмованные строчки («Учитель в местечке»). Этот сон — замечательная метафора зингеровского конфликта и зингеровского сюжета.
«Жизни мышья беготня» все-таки проходит в ожидании грядущего прихода Мессии — и оно одинаково осеняет и тесные малолюдные улочки европейского штеттла прошлого века, и переполненные людьми улицы современного американского мегаполиса.
Но это, так сказать, двоемирие внешнее. В двоящейся, мерцающей прозе Зингера — не важно, где происходит действие — в Польше начала века или в современной Америке, Бразилии или Португалии, — сквозь видимые образы материального мира постоянно прорывается свет, сияние — оттуда, из подлинно другой жизни, где души людей — живых и умерших — общаются, где нет непроходимой пропасти между мыслями и чувствами одних людей и других, где все живое, жившее и еще не родившееся связано и сцеплено в единую дрожащую, натянутую ткань. Зингеровская «ноосфера»…
Сборник озаглавлен «Страсти» — и необыкновенным страстям героев Зингера, как и чудесному стечению обстоятельств в их жизни, веришь как-то сразу и безоговорочно. Вообще эта проза вызывает у читателя максимальное сопереживание, редкую для современного чтения эмоциональную включенность — и почти наверняка понравится всем. По собственному признанию Зингера, во всех его рассказах звучит «музыка идиша» — но для читателей, которым эта музыка невнятна (а все же таких — большинство), он все равно окажется писателем жизненно важным. Читая его прозу, можно знать основные идеи Каббалы и подробности быта еврейских местечек начала века — а можно не знать. Простодушный читатель его прозы будет столь же вознагражден, как и оснащенный. Потому что эта проза совершенно не о том, как потомок польского раввина повстречал в Америке свою бывшую соотечественницу, а о том, например, как человек долгие годы живет в мучительном и несчастливом браке, не переставая мечтать о счастливой любви (или уже не надеясь ее встретить), потом встречает настоящую любовь… — и тут почти всегда оказывается, что соединиться с любимой невозможно. Что это? «Дама с собачкой»? Нет, это «Сэм Палка и Давид Вишковер». И еще — «Ее сын». И еще, и еще, и еще… Лучшие его рассказы — о том, как люди мучают друг друга и не могут расстаться, любят друг друга и не могут соединиться.
Зингеровская любовь — всегда любовь-страсть, любовь-зависимость, даже любовь-припадок (как много значил для него Достоевский!) — и всех его героев жалко. Страсть у Зингера — чаще всего женская — обладает совершенно разным «зарядом: она может стать источником силы и желания, а может лишить мужчину силы и вообще обрубить какие-то возможности его дальнейшей жизни» (об этом — один из самых пронзительных и страшных рассказов сборника, «Сестры»). О том, как материнская любовь-страсть разрушила жизнь сына, — рассказ «Танец» (уже из другой книги). Зингер знает, как часто страсть связана с зависимостью или жертвенностью. У него представлено много видов жертвенности — и, видимо, он отделяет подлинное великодушное самопожертвование (как у Гарри из рассказа «Новогодний вечер») от эгоистичной лжежертвенности, в основе которой — деспотизм, чувство собственности и страх одиночества.
Все его герои одержимы страстью (чаще всего любовной, хотя у Зингера страстью может стать все — и дружба, и вера в Бога, «и даже лузгание семечек», как говорит один его персонаж), и эта «одержимость» у Зингера всегда как-то связана с другим, мистическим миром; человек, обуреваемый страстью, получает доступ к силам потусторонним, и их вмешательство делает возможным то, что не могло бы осуществиться в обычных обстоятельствах (об этом — рассказы «Ведьма», «Сестры»). Чудо возможно, как бы предупреждает Зингер, но оно возможно в любую сторону — его «окраска» зависит от души человека, через которую приводятся в действие механизмы чудесного, сами по себе безличные.
Мистика и знание странным образом не конфликтуют в рассказах Зингера. В центре его «современной» прозы — зачастую американский (или европейский) интеллектуал. Писатель это подчеркивает. В его рассказах и повестях обычное дело — встретить полемику с идеями Спинозы или Шопенгауэра. В разговорах его герои то и дело прибегают к авторитету Павлова, Юнга, Ницше. Но как-то получается, что человек, вооруженный знанием новейших научных теорий, испытывает такое же бессилие перед загадками природы и жестокостью истории, как и его непросвещенный предок. «Я читала Фрейда, Юнга… но они не способны мне помочь», — признается одна из его «странных» героинь.
Блестяще образованный, европейски образованный писатель — сторонник ли Зингер прогресса, знания, познаваемости? Кажется, что его рассказы — не декларациями автора, а самой логикой повествования — бросают насмешливый вызов любимому лозунгу ХХ века: «Нам тайны нераскрытые раскрыть пора». «Объяснить вообще ничего нельзя», — повторяет он то и дело.
Еще одна горестная нота звучит в его сочинениях — то скрыто, то откровенно.
Вот рассказ «Три встречи» — тоже, кажется, в череде зингеровских историй о польской девушке, оказавшейся в Америке, которая пытается, но так и не может укорениться в новой жизни. Первая же встреча с героем — молодым писателем — стала для Ривкеле решающей и даже роковой, именно под влиянием его рассказов о Варшаве, его пылких уговоров покинуть «болото», ее родной Старый Стыков, — ради яркой и интересной жизни в столице она решается порвать с традицией и переменить свою участь. Сам герой, вспоминая об этом первом разговоре, признается: «Меня посетило странное чувство, что моими устами говорит дибук какого-то древнего „просвещенного“ пропагандиста». В их последнюю встречу, уже через много лет, в Америке, Ривкеле, которая испытала за это время много горя и разочарований, бросает своему «искусителю» горькую фразу: «Вы в ответе за все, что со мной произошло».