Из боя в бой. Письма с фронта идеологической борьбы - Юрий Жуков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем временем семейная жизнь фабриканта течет безрадостно. Однажды Диапа напоминает ему, что они женаты уже год. Сиссон решает устроить по этому поводу чаепитие в офисе среди своих биде. Приглашенный на чаепитие друг Сиссона окулист завязывает ему глаза, как это делала обычно Уэнди во время их забав. Уэнди потчует его чаем, и он засыпает. Тем временем неугомонный брат Дианы укладывает на письменный стол свою сестру, потом рядом с нею Уэнди и предается любовным утехам с ними обеими. Остальные гости — старики родители Сиссона, его дети и окулист с женой — при сем присутствуют, не выражая никаких эмоций.
Вдруг Сиссон падает со стула и умирает. Диана истерически плачет, но уже поздно.
Вот и все. Обычный пошленький водевильчик в духе старинного парижского бульварного театра. И это принадлежит громовержцу Пинтеру, яростному разрушителю буржуазного общества? Невероятно, но факт…
А вот вторая пьеса, показывающаяся в тот же вечер, — «Подвальный этаж».
Воспитанник Оксфордского университета, утонченный интеллигент Jloy перед отходом ко сну наслаждается вечерним покоем у камина в своей уютной квартирке, почему‑то расположенной в подвальном этаже. Вдруг стук в дверь — неожиданно пришел старый приятель Лоу по университету некий Стотт. Он мокр: на улице льет проливной дождь.
Лоу радушпо встречает приятеля. Дает ему обсушиться, угощает его, они долго дружески болтают. Вдруг Стотт вспоминает, что под дождем осталась его приятельница Джейн, п отправляется за пею. Вот и они оба. С Джейн ручьями льет вода. Но эта девица пе из тех, которые смущаются в присутствии мужчин. Она сбрасывает с себя всю мокрую одежду и, оставшись в чем мать
родила, лезет под одеяло в кровать Jloy. К Дженн тут же присоединяется Стотт.
Лоу целомудренно проводит ночь на диване. Но утром весь благопристойный строй жизни в его доме идет ко всем чертям. Джейн бесцеремонно совращает Лоу, что не вызывает никакого протеста у Стотта; тот поглощен переустройством квартиры своего друга по собственному вкусу; квартира ему приглянулась, и оп готов отдать за нее свою любовницу. И вот, сделка состоялась: Лоу и Джейн отправляются бродяжничать, а Стотт остается хозяином дома.
Проходит год, и повторяется та же ситуация, с которой все началось: в дождливый вечер Стотт блаженствует у камина в унаследованной им квартире, раздается стук в дверь, входит промокший до костей Лоу, а на улице у фонаря Джейн дожидается, пока о ней вспомнят.
Так в тысячу первый раз воспроизводится древний как мир — к тому же насквозь фальшивый — философский тезис о ветре, возвращающемся на круги своя: все на свете повторяется, нет ничего нового под луной, люди — пешки в игре, их можно расставлять на шахматной доске жизни как угодно, в любых комбинациях.
Нет, решительно невозможно узнать в этих пьесах- безделицах бунтаря Пинтера! Что это, усталость от борьбы? Уступка дурному вкусу? Забота о кассовом успехе? Не знаю. Но когда я сравниваю такие пьесы хотя бы с тем, что создал провинциальный американский творческий коллектив в Атланте, бросивший острейший политический вызов губернатору Мэддоксу, мне как зрителю становится вчуже неловко за таких признанных мастеров современного театра, как Олби и Пинтер.
Я понимаю, конечно, что с точки зрения чисто профессиональной эти былые буптари стоят куда выше тех, пока еще мало известных, американских театральных работников, которые пытаются в трудных условиях сегодняшней Америки строить политический театр. С точки зрения чисто литературного мастерства их нельзя даже сравнивать — пьесы вчерашних деятелей «театра разрушения» совершенны по стилю, в них много изыска, чисто формальных находок. Но ради чего все это?
Что разрушает сегодня Гарольд Пинтер? Основам чего он грозит? Разве только элементарным основам морали,
недаром печать так подчеркивает проявившийся в его новых пьесах интерес к «сексуальным отклонениям». Но эта весьма специфическая тенденция в американском искусстве — да, пожалуй, и не только в американском — сейчас настолько гипертрофируется, что об этом приходится говорить особо…
Сенс
и
америнансное иснусство
Секс и искусство — эти слова были жирным шрифтом напечатаны на обложке вышедшего в свет 14 апреля 1969 года американского политического еженедельника «Ныосуик». Этот серьезный журнал счел необходимым посвятить такой, на первый взгляд неожиданной для него, теме много страниц. Уже эта деталь говорит о многом: все больше людей в США начинают задумываться над тем, куда же приведет американское общество та «дозволенность», о которой я упомянул в начале этих записок. «Америка захлестнута волной более чем откровенного показа голого тела и, больше того, полового акта и половых извращений всех видов. Цензура правов по сути дела прекратила существование», — писал журнал «Ныосуик».
То, что происходит сейчас в американском театре, кино, литературе и искусстве, буквально поражает иностранца, который не был в США два–три года. «Дозволенность» была там весьма широкой и раньше, но такого, как сейчас, еще никто не видывал. Побывавшая в Соединенных Штатах почти одновременно со мной французская писательница Франсуаза Партюрье в смятении написала 4 марта 1969 года в «Фигаро»:
«Я вернулась из Нью–Йорка, где больше всего меня удивило то, что в большей части новых пьес па Бродвее актеры появляются на сцене совершенно голыми.
— Да, это так, — говорили мне друзья, — это следствие дозволенности… Выражающее одновременно антипуританизм молоДого поколения и потворство либо бессилие старших перед лицом этого бунта слово «дозволенность» сейчас — самое модное слово в США.
Как его понять? Терпимость, попустительство и даже распущенность — недостаточно сильные определения; разврат— слишком точное; «дозволенность» означает, что каждый человек может себе позволить все, что угодно, во имя философии, в которой эротизм является лишь одним из проявлений…
Показ задней части — непонятно почему — всегда воспринимался как оскорбление врага. Но еще год тому назад штаны при публике не снимали, ограничиваясь словесным выражением этой акции: «Полюбуйся на мой зад». Но сегодня, подчиняясь крайностям логики, американский театр протеста показывает на всех подмостках Мапхеттена и заднюю и переднюю часть актеров в абсолютно голом виде…
Даже для тех, кто, как я, проводит лето на курорте Сент–Тропец, — зрелище поразительное. Еще более поразительно видеть в пьесе «Сладкий эрос» даму, которая в течение сорока пяти минут остается голой на ослепительно ярко освещенной сцене. Никакой цензуры. Никакого судебного процесса. Это — «дозволенность» в чистейшем виде.
Все в восторге: авторы, которые думают, что они изменяют мир; молодежь, которая так любит эпатировать буржуа; критики, которым наконец есть что обсуждать; публика, которая чувствует себя приобщенной к модерну; власти, которые хвастают своим либерализмом… Рады все, кроме актеров. С тех пор как в театре началась мода на наготу, они начали ощущать на себе горечь эксперимента, который подтверждает, что всегда существует разница в положении вожаков и рядовых. Для актрис — это новые драмы… Некоторые соглашаются раздеваться на сцене при условии, что они будут стоять к залу спиной, другие при условии, что они, раздевшись, тут же убегут за кулисы, некоторые хотят, чтобы в момент раздевания было ослаблено освещение, другие — чтобы усилили отопление в театре. Находятся и такие, как, например, Эвелин Аве, которые вовсе отказываются раздеваться, ссылаясь на то, что у них есть талант…
Однако из всех причин, на которые ссылаются актрисы, не желающие подчиняться моде, чаще всего упоминается стыд, старый добрый стыд. Моника Эванс, молодая и красивая актриса, только что отказалась от контракта, сулившего ей восемьсот долларов в неделю за роль в
новой комедии Джерома Вейдмана «Материнская любовь», поскольку автор, следуя моде, изменил сюжет и потребовал, чтобы она в конце второго акта представала перед зрителями в голом виде.
Несколько молодых актрис, выступавших в пьесе «Волосы», заболели нервным расстройством и были вынуждены уйти со сцены. Мужчины держатся более стойко, но и они плохо воспринимают новую театральную моду. «Как бы там ни было, — сказал Дан Хеллек, играющий главную роль в пьесе «Гуси», — это отнюдь не приятно — стоять голым перед зрителями. Авторы должны были бы играть свои пьесы сами».
Возникает вопрос: действительно ли «дозволенность» столь естественна, инстинктивна и нормальна, как это утверждают?»
Я нарочно привел здесь эту длинную выдержку из статьи французской писательницы в «Фигаро», чтобы показать, как далеко зашло дело. Уж если даже в Париже, где привыкли весьма легко смотреть на подобные вещи, высказывают недоумение по поводу того, что происходит на американской сцене, то действительно дело зашло далеко.