Золотое дно. Книга 1 - Роман Солнцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы великодушны… — пробормотал Понькин.
«Знаешь ты мое великодушие».
— Стрелу успеваете закончить? — Васильев все-таки не удержался от желания влить напоследок яд в их разговор.
Однако Понькин (старый кадр!) этому вопросу простосердечно обрадовался:
— Да, да! К первому мая ленточку перережем.
— С какой стороны? — деловито спросил Васильев, внутреннее хохоча. Дело в том, что стрела выросла на обочине дороги, и красную ленточку тянуть некуда — поперек шоссе нельзя, конечно, — там самосвалы с бетоном проносятся каждые полминуты. — Может, без ленточки обойдемся?
— Можно, — наконец, смутился Понькин. — Тогда хоть простыней накрыть и сдернуть. Или как?
Но Васильев не ответил. Он нажал на клавишу селектора:
— Это я. Уровень?
— Плюс семь — отозвался хриплый мужской голос. — С утра на метр.
— Так. — Альберт Алексеевич отключил аппарат и, словно задыхаясь, быстро прошел к открытому окну.
На улице сверкал весенний день, как разобранные старинные золотистые часы, вокруг луж прыгали воробьи, девочка в школьной форме с белым передником — без пальто — смотрела в небо. Там летел самолет, оставляя сдвоенный белесый след.
Должны с минуты на минуту позвонить из Госстроя и, может быть, опять из ЦК. Намекают: некто может прилететь до Первого мая. Но все три телефона молчат. «И не уйдешь. Даже в туалет», — веселея от злости, подумал Васильев.
Он вчера ночью разговаривал с женой, но разговор не принес душевного успокоения, как не приносит утоления теплый напиток в жару. Москва была плохо слышна. Правда, из ответов жены он понял, что она-то его слышит. Чтобы не переспрашивать, Васильев молча внимал ее пропадающему голосу и, видимо, невпопад говорил: «Ясно» — потому что она заново начинала что-то объяснять, то сердясь, то смеясь прокуренным сиплым смехом. Жена занималась рекультивацией почвы, восстановлением ее живых качеств после того, как землю убили огонь и механизмы. Угольные разрезы, например, оставляют за собой мертвое марсианское пространство. А если задуматься о последствиях ядерного взрыва… Жена защитила кандидатскую диссертацию, готовила докторскую, была рецензентом в ВАККе, членом всяких комиссий всесоюзного масштаба, и часто подтрунивала над Васильевым, что вот она, женщина, занимается делом, противоположным васильевскому. Он-то всю жизнь строил — а значит, рушил вокруг, жег и скреб землю. Взять эту ГЭС. Она даст самый дешевый в стране ток — тридцать две тысячных копейки за киловатт-час. Зато?.. Зато, пока велись поиски удобного створа, пока прокладывались дороги, уничтожили тайги в окрестностях на десятки миллионов рублей и на миллиард с лишним испортили белого сказочного мрамора… но и это не главное. Зинтат умрет отныне, как река рыбы и как река судоходства. И убьет возле себя тайгу, сверкнув зеркалом в тысячу квадратных километров, как ни узок в этих местах каньон… Жена спрашивавала каждый раз: «Ну, как? Может, не тридцать две тысячных, а хотя бы — тридцать три?» В семье Васильевых эти цифры стали как бы паролем для всякого рода сомнений: «А вдруг тридцать три?» Жена ездила недавно в ГДР на совещание, там поднимался вопрос о рекультивации почвы после длительных затоплений и осушений морей и озер, в том числе искусственных. Даже до этого дело дошло!
Васильев слушал минувшей ночью беглую речь жены и кивал, что-то мыча в ответ: «Естественно… Да…», и она вдруг поняла, что ему худо, закричала: «Ты болен? Почему ничего не рассказываешь?» И он был вынужден, чтобы успокоить ее, рассказать какой-то глупейший анекдот про армянина, и услышал, как хихикают телефонистки, и чрезвычайно осердился на себя. «Здоров я, здоров! — процедил он на прощание, представляя вдали узкое стремительное лицо жены с перламутровыми губами и зелеными ресницами, и вновь тоскливо, холодно сделалось ему. — Девочек целуй!.. Пишите мне. На днях позвоню». И подумал: «А может и прилечу!», но, конечно, не сказал. Зачем загадывать.
Он ходил взад-вперед по кабинету, от знамен в углу до дымящей пепельницы. Все последние годы его угнетала укоренившаяся манера разговора Валентины с ним. Она выросла на послевоенных фильмах, где муж с женой или жених с невестой ссорились из-за производительности труда, из-за толкования Моцарта и пр. Валентина не была глупа — скорее, она обладала хватким житейским умом, при гостях рядом с молчаливым мужем иногда бросала своеобразные остроты — смесь тонких английских анекдотов с простыми, как стакан, солдатскими или студенческими (все-таки провинциальное воспитание!), и, странным образом, в последнее время такое ценилось, но вот ее желание и при людях поучать Васильева, даже в шутку желание создавать государственную обстановку в семье, неуместное стремление говорить о киловаттах, правительстве, будущем человечества, когда бы ей лучше поцеловать мужа и нарезать сыру или колбасы к чаю, постепенно приводило Васильева в бешенство. Дети выросли в яслях и школе. Такая жизнь Валентине казалась примерной, престижной — она мечтала именно о подобном и добилась. Поначалу Васильеву казалось — Валентина шутит. Но с годами понял — она упёртее, чем он. И это было тягостно, смешно, грустно…
Вспомнилось ее невинное ласковое личико, каким оно было лет пятнадцать назад, и Васильев раздраженно выключил брякнувший было телефон.
«Чёрт возьми… Скорее бы ледоход! А влезу в дальнейшее строительство — буду только телеграммы ей посылать: Поздравляю первомаем международным праздником солидарности трудящихся планеты товарищеским приветом Васильев». Впрочем, она будет рада. Начнет показывать у себя на работе. И авторитет ее еще более повысится. «Чем судьба не шутит — попадет и в правительство. О, престижные браки!» Когда-то молодой партработник Васильев женился на молоденькой комсомольской активистке. В жизни потом было много всякого — но, конечно, Васильев оставался верен жене, матери своих детей. Но не оправдывала ли она его верность прежде всего заботой о сохранении престижа? Семьи больших людей не должны знать скандалов и слухов. Они должны быть примером для всех.
«И о чем я думаю в такой день?! — рассердился Васильев, подходя к столику с телефонами, где в пластмассовых клавишах главного аппарата, наконец, зажурчали огоньки вызовов. — Начинается».
Снял трубку — звонил Помешалов, перед плотиной грохот усилился, уровень за два часа поднялся на треть метра, вклинилась междугородняя:
— Товарищ Васильев, Москва и Саракан… что дать сначала?
Единственно из упрямства (Саракан — значит, кто-то по делу звонит, а Москва подождет), Васильев буркнул:
— Конечно, местную столицу… Ну, что там? Я слушаю!
И первую минуту ничего не мог понять: в трубке сплелись два женских голоса, говорили по параллельным телефонам из отдела строительства обкома партии. От инфаркта умер Ивкин. Сегодня ночью. Вчера он был на «красном ковре» у Семикобылы, выехал в аэропорт, и когда шофер открыл ему дверцу — увидел, что Ивкин белый и словно спит. Мигом вернулся в город, завез в «скорую помощь», но спасти не удалось…
Васильев придавил телефонную трубку говорящим концом ко лбу, и пронзительные короткие гудки словно в мозг к нему вонзались. В пластмассовых клавишах продолжали журчать и трещать огоньки, но Альберт Алексеевич не подключался к звонившим.
Он вышел в приемную — по лицам женщин понял: все уже знают. Не надевая куртки, миновал лестницу, стеклянные двери и оказался на улице.
Под ногами больно сверкала талая вода. Рядом резко, больно кричали смеющиеся дети. По трассе летели мимо БЕЛАЗы, от рокота которых что-то внутри у Васильева рвалось. «Вот и все. И за что?! Во имя чего? Не выдержал. Бетон-бетон-бетон. Спасибо тебе, Игорь».
На днях поздно вечером Ивкин заходил к нему домой — принес в подарок дополнительный том В.И.Ленина, в который вошли предсмертные записки и распоряжения вождя, доселе не издававшиеся. Ивкин был пьяноват, румян, как после бани, сел в кресло на вертикальной оси, покрутился, как ребенок, надевший большие темные очки, и вдруг заплакал, затряс лысой головой:
— Что же мы делаем, Альберт Алексеевич?! Кого мы пропускаем вперед? Каких клинических негодяев и идиотов?! У нас прекрасные идеи… а они спать готовы на наших прекрасных идеях!
Ах, не говорил бы Ивкин подобных слов в другом месте. Васильев налил ему воды — Игорь отворачивался, слезы отлетали в воздух.
— Дайте мне!.. — он схватил красный том и попытался читать вслух какие-то строчки, но рыдания не давали ему читать. — А мы… сволочи, разве так нужно строить и жить?!
— Игорь Михайлович, — успокаивал его Васильев. — Пройдем время…
— Да? Правда? — Лицо Ивкина засветилось полудетской надеждой, он вскочил. — И победим, и разгоним дураков, а? Обещаете? Это же стыдно, что они себе позволяют… — он стискивал зубы. Он, видимо, имел в виду и доносы. — Я пошел, чао! Знаете, чао — русского происхождения. Я был в Италии, говорю: чаю! А они не понимают, я подумал — точно так же в прошлом веке Гоголь и другие русские приходили в их кафешки, просили чаю… и с этим словом же уходили. Так и осталось: чао! Альберт Алексеевич, будьте жестче, я вас дико умоляю!