Арифметика любви - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня не было в Париже, когда оно наступило. Вернувшись, я узнал новость: Рожэ потребовал от опекуна отчетов, сдачи ему всего капитала, после чего съехал от стариков и живет отдельно. Друг мой, всегда сдержанный, показался мне неспокойным; но я его не расспрашивал.
Теперь скажу кратко: Рожэ в два года растратил буквально все свое немалое состояние. Аппетиты не уменьшались по мере таянья денег, и когда они растаяли, Рожэ показалось, что это случилось как-то внезапно. У него была уже куча долгов, но он и это еще заметить не удосужился, когда, в один прекрасный вечер, торопясь в клуб, увидел, что в кармане у него пусто. Это был неприятный толчок. Деньги ведь нужны и завтра, и послезавтра… Дальше послезавтра он не задумывал.
Что это за монстр легкомыслия! скажете вы. Мог бы сообразить раньше, рассчитать… Ну да, только сейчас Рожэ торопился, главным образом, туда, где его ждали. Как быть, однако? Вспомнил, что на этой же улице магазин знакомого деду антиквара. Зайти к нему? Было не поздно, но в старой узенькой улице светились только два окна лавки. Старик был там один. Удивился. Но при имени моего друга решил, вероятно, что с молодым человеком произошла случайная забывчивость, открыл конторку, сто франков достать.
Когда наклонился, Рожэ острым старинным пресс-папье ударил его п° темени и рассек череп. Старик упал не охнув. Но из осторожности
Рожэ еще ударил его раза два, выгреб все, что было в конторке, осмотрел себя, не запачкан ли кровью, и вышел, не забыв потушить свет.
Вечер он провел, как предполагал, да и следующие, ибо взятых денег оказалось немало. Как все открылось — не стану рассказывать; далеко не сразу, и могло бы даже не открыться новое. Но когда Рожэ взяли, он ни минуты не запирался: рассказал все точно, как было. Защищал его очень известный мэтр; и я. Но приговор оказался самым суровым — смертным. Нас это не особенно испугало: осужденный — юноша, к тому же сын павшего в бою; да и убийство было не заранее обдуманное (оружие — случайное пресс-папье). Мы решили опротестовать приговор; в крайности — просьба о помиловании не могла не иметь успеха. Но нас ждала неожиданность: Рожэ объявил, что не подпишет ни протест, ни просьбу. Все наши уговоры разбивались о его «не хочу». И был при этом ни угрюм, ни нервен: спокоен, только молчалив.
Сроки, однако, истекали. Я решил сделать последнюю попытку. Увидаться с ним наедине. Скажу откровенно: помимо боли за старика, я чувствовал интерес и к самому Рожэ: он был для меня загадкой.
Встретил меня просто. Я опять заметил, что он, похудев, потемнев в заключении, удивительно стал напоминать отца.
— Послушайте, Рожэ. Мне, право, непонятно: почему вы так упрямо хотите умереть? Может быть, здесь, в одиночестве вы обдумали… Вы жалеете… Ах, если б вы знали вашего отца!
— Я знаю все о нем. А что ж жалеть? Раскаиваться? Это судьба. Я отлично мог не попасться.
— Да нет! Я о том, что вы, ведь, убили…
— Отец тоже убил. И не одного, вероятно.
— Что вы говорите? — ужаснулся я. — Какое же сравнение? Отец ваш жертвовал собою…
— То есть шел на риск. Мог и не проиграть. Проиграл — заплатил. Так же и я, раз проиграл. А вам аналогию заслоняет разница мотивов. Вы все не действия судите, не факты, а мотивы. Какой смысл? Условность старая. Допустим, у отца свои были мотивы, у меня свои, но если факты одинаковые, — что это меняет?
Признаться, я даже не нашелся сразу что ответить. А Рожэ добавил, подняв на меня карие глаза, — совсем отцовские, только пустоватые какие-то:
— Вот и не уговаривайте меня больше. И другим скажите. Что ж, не всегда бывает удача. Я вполне мог бы не попасться. Не удалось, попался, — о чем еще разговаривать?
Так и кончилось. Скажу еще, что своеобразного своего мужества Рожэ не потерял до… до последней минуты. Старику я о нашем свидании тогда и не рассказал. Очень он изменился. Будто жизнь в нем медленно стала иссякать, усыхать. Сначала все боялся, как бы до старушки чего не дошло. Но, пожалуй, напрасно боялся: она как во сне жила; о Рожэ, верно, и забыла. Только от старика своего ни на шаг. А раз, говорил он мне, сидела она здесь на скамейке, и сзади мальчишеский голос закричал: «Матап! татап!». Она, словно разбудили ее, позвали, встрепенулась, заторопилась… Ну, он успокоил.
Вдолге, уж через год, я старику о свидании с Рожэ и о «мотивах» рассказал. К слову пришлось, о современности мы говорили. Старик слушал, молча. А я увлекся, и у меня вырвалось жестокое слово:
— Ведь он с малых лет у вас, ведь вы же его воспитали!
Старик продолжал молчать. Потом поднял усталые руки и сказал спокойно:
— Нет, дружок. Было воспитанье, только не мое. Мальчика моего воздух новый, сегодняшний, воспитал. Это, вот… насчет «мотивов»… это в воздухе.
Я хотел, было, возразить, но он продолжал, не слушая:
— Чтобы судить мотивы, нужно воображенье. А теперь нет воображенья: теперь его дальше, чем на нынешний день, не хватает. Актуальность. Факты. Ими живут, ими и судят. Когда же еще мотивы разбирать, о мотивах думать?
Он опять замолк, и мы больше не разговаривали.
— Вот вам и вся история «счастливой» пары, — сказал мой приятель с улыбкой. — А теперь пора завтракать.
Мы встали и пошли к выходу. Мне по-новому припомнился высокий старик и державшаяся за его рукав маленькая спутница.
— Да, — сказал я, в раздумьи. — Зато теперь старичкам вашим уж ничто больше не страшно. А насчет современного уравнения мотивов, — то, когда они окончательно сравняются, и мы с вами будем, пожалуй, в таком упрощенном обществе, довольно несчастны. Как вы думаете?
Приятель мой, усмехнувшись, произнес ободряюще:
— Думаю, не будем. Успеем, думаю, умереть к тому времени.
ТАК СЛУЧИЛОСЬ
Уже в сумерки, — позвонили. Я отворил дверь и с недоумением посмотрел на незнакомую даму в темном.
— Не узнаете? — тихо сказал она. — Я Нератова. Кузина.
Нератовы — знакомая семья, где я бывал, изредка. Но посетительницу я все-таки не узнавал.
— Я так, случайно к вам… Я Ольга Петровна.
Тут мне припомнилось, что у Нератовых живет их дальняя родственница. Мне даже рассказывали, что она приехала в Петербург учиться пению. Но, вместо консерватории, поступила в банк, и так и осталась в Петербурге. Незаметная, уже не молодая девушка. Я с ней слова никогда не сказал. Можно было удивиться визиту! Провел ее, однако, в кабинет. Когда зажег лампу и взглянул гостье в лицо, — оно меня поразило. То же лицо, — я его уже вспомнил, — бледное, смуглое, в юности, верно, красивое, но увядшее, с тенью над резко очерченными губами, — это лицо, теперь, было совершенно мертвое. Никогда не видал я такого лица у живого человека. Черные глаза были матовые, как у большой мертвой птицы. Я не знал, что сказать, но она сама тотчас заговорила, ровным, — тоже будто мертвым, — голосом.
— Случайно зашла к вам, по дороге. Увидела дом, вспомнила и зашла. Вы мне самый посторонний человек, как и я вам. Человек вообще. Кто-то. «Кому-то» мне вдруг и понадобилось сказать, что через полчаса я умру. Совсем. Должно быть, так бывает, когда знаешь, что наверно один и сейчас один умрешь.
Она улыбнулась, — лучше бы не улыбалась: оскалилась, раздвинув губы. Я молчал.
— Сказать «кому-то» — это почти никому, но надо все сказать: ведь уж заботы нет ни о чем. Мой жених… он три года был моим женихом. В нашу любовь я положила всю жизнь. Неделю тому назад вдруг написал, что, хотя и не признавался, но давно уж не любит меня, а любит молодую девушку, Марусю Рязанцеву. Надеется, что наше обручение как было тайным, так и останется. Я называю имена, потому что какое теперь имеет значение, что меня зовут Ольгой, его невесту Ма-русей Рязанцевой, а того, кого люблю, Алексеем Ден?
Она опять улыбнулась — оскалилась, а я пришел в некоторое остолбенение. Не от банальной любовной истории, конечно, в которую меня неприятно впутывали, а от того, что Алексея Ден, — Лелю Ден, — я знал; одно время мы были даже приятелями. И теперь изредка встречал, — не у Нератовых: что там делать блестящему гвардейскому офицеру, известному общему баловню и красавцу? И он — жених этой старой девы, Ольги Петровны? Уж не бредит ли она? Всю историю выдумала, в нее поверила, и сейчас на границе безумия. Однако, что Леля ухаживает за Марусей, я уже слышал, и Марусю видал, в каком-то артистическом кружке: девица-модерн, тогдашнего, предвоенного времени: живая, смелая, избалованная. Мне она не нравилась, была в ней какая-то фальшивка, но Лелю я понимал. Вот насчет Ольги Петровны не понимал. Она, между тем, продолжала свое:
— Не велел писать ему, но я написала, о свиданьи просила, чтоб он мне это живым голосом сказал; что мне так нужно. Вернул письмо, с припиской: «А мне не нужно. Не пиши, больше не отвечу». Но я еще раз написала; мне, главное, чтоб он никак меня не боялся. Я ничего ему худого не желаю и не сделаю, и к Марусе нет у меня зла. Да и себе самой дурного я не хочу. Никто не повинен, что я умерла. Случилось. А случилось — мое дело одно еще, маленькое, — докончить. Думала, как? Фонтанка лучше всего, выбора ведь и не много. А там есть одно местечко… К нему и шла; к вам — по дороге: тоже так случилось, чтоб кому-то сказать. Сказала — теперь пойду.