Тридцать три урода. Сборник - Лидия Зиновьева-Аннибал
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— С налетом золотым…
— Аэу! Вы видите. Он ехал на станцию. Я за ним. В вагоне я с ним. Она все молчала. Что-то думала. Мне еще лучше. Я близко к нему. Она на вашу границу. Я с ней. Ее на границе ваши солдаты окружили. Я гляжу. Она в карман только успела. И ножиком — маленький для карандаша — и дзик так по шее, от него к переду. Солдаты закричали, шум. Я поближе. Она лежала. И кровь, много крови, как корова. А он бледный, бледный стал. Но как с… Вы сказали.
— С золотым налетом.
— Аэу! Да. Без налета. Мне так нравится. Я сам хочу.
Глаза англичанина оторвались от магнита шеи, широко раскрылись на Незнакомова, и белки стали выпуклыми, безмерными — лиловыми полушариями. Незнакомов дрожал мелкою дрожью и охотно гримасничал, отражая мимовольно ужас тех выкатившихся свинцовых глаз. Ему стало трудно дышать.
— Что же вы хотите, мистер Фэрес?
Фэрес поднял тяжелую руку и провел ею от затылка к груди вдоль своей бурой, обнаженной под мягким отложным воротничком шеи.
Совсем неожиданным, хриплым голосом Незнакомов произнес:
— Зарезаться.
И очнулся вдруг. К чему было бояться? Разве в этом было страшное? И сам он только что на алом дне не видел худшего? Не пронзался его мозг ледяной иглой?.. Он сказал спокойно и стараясь быть очень явственным:
— Это совсем не то, мистер Фэрес. Это очень балаганно.
Англичанин не понял.
— Балаганно. Вы так сказали. Что это?
— Видите ли, мистер Фэрес, не в крови совсем дело, а в гибели. Если сердце пожелало гибели, то уж все сделано. Все забыто, что по ту сторону, и любовь не спасает. Это и хорошо, что нет спасения. Потому что тогда жизнь, такая жалкая, — уже вся проклята. К чему же тогда еще резаться?
— Аэу! К чему же резаться? Вам не нравится? А мне нравится.
Англичанин вновь глядел, не отрываясь, в свой магнит. И вдруг Незнакомов понял, что Фэрес тоже безумен, и ему стало весело. Он допил вино. Спросил еще бутылку. И сказал тихо:
— Я пью не для пьянства.
— Аэу! Так. А для чего?
— Чтобы она мне явилась.
— Кто?
Незнакомов еще раз испугался — и сильнее прежнего, потому что от себя самого, — но отвечал решительно:
— Непонятная… Она скажет последнее.
И ждал расспросов, как обреченный сказать все. Побледнел и не спускал глаз с тех мертвых, долго глядевших теперь в его глаза, — как жертва с мучителя.
Но Фэрес вдруг оторвал глаза и, спокойно повернув их к шее под черным гребнем волос женщины, заявил:
— Аэу!.. У меня по утрам.
Незнакомов вздрогнул. Этого он не ждал и не мог допустить. Если тот тоже безумен, то не его же безумием, потому что если двое безумны одинаково, значит — уже сомнительно самое безумие, оно просто жизнь{98}. Но куда же тогда спастись от жизни? Откуда посмотреть на жизнь? Он спешил себе несвойственно и себе несвойственно спотыкался в словах:
— У вас? Кто? У вас тоже?
Англичанин, не отодвигая взгляда, отвечал:
— Голова.
— Одна голова? — с надеждою спрашивал Незнакомов.
— Вы видите. С вами можно. Одна голова.
— Ее голова?
— Аэу! Ее? Чья голова?
— Этой, видите ли. Эта непонятная… Вы, мистер Фэрес, что думаете? что она проститутка, кокотка? Это все равно, мистер Фэрес. Мне это очень знакомо. И не нужно больше. А я живу. Значит, помимо живу. Вот для чего.
И он указал на свой недопитый стакан с красным вином.
— Пить?
— Нет, глядеть. Здесь глаза.
— Глаза. Аэу! Вы видите. У меня тоже глаза.
Незнакомов пугался мучительно.
— У вас?
— Да. Это голова. Глядите. Вы понимаете. Это моя голова. Я не гляжу на нее. Она глядит на меня. Так без конца, и ничего больше. Это такая скука!
Незнакомов повторил невольно:
— И ничего больше…
— То есть не то чтобы ничего, — пояснил англичанин, поворачиваясь всем веским, хотя и сухим телом к Незнакомову.
— Она некоторые раза изменяется. Некоторые раза растет сама. Это так сначала она совсем маленькая, как голова у булавки, потом все шире, шире и всю комнату наполняет, а если в окно посмотрю, так всю ночь наполняет, всю ночь. Она одна, и больше ничего нет. А иногда совсем другая вещь: она совсем пропадает, и только ее глаза. Всюду ее глаза на меня глядят. Из всех вещей. И я гляжу. И те глаза — мои глаза. А мои глаза — те глаза.
— А чего они просят, все те ваши глаза? — спросил Незнакомов, сильно интересуясь.
— Аэу! Просят? Это я очень хорошо понимаю. Камня просят. Вы не понимаете? Камня просят.
Незнакомов не двигался, и они долго молчали. Холодная игла сползла из мозга по спине даже до ног, и трудно стало пошевелиться. Вдруг все остановилось. Он погрузился в пурпуровый мрак. Это была еще краска крови, но уже он не слышал ее водяного бега, кругового, безначального, бесконечного, бесформенного. Казалось, жидкая кровь и дряблое тело поняли закон линии и незыблемость предела. И в глухой мудрости, дивно исчисленными изломами, стеснялось все это вялое, парное, безгранное в твердо отмеченные, извечно неизбежные формы кристаллов…. Это ли разгадка?. Это ли последняя цель?. Это ли приятие высшей жизни? Эта сияющая, четкогранная каменность?
Незнакомов с трудом двинул губами, чтобы прошептать неожиданные себе два слова:
— Голова Медузы.
Англичанин словно ждал этих слов и не удивился им. Но, окончательно повернувши всю свою тяжесть к Незнакомову, заговорил дальше о своем, уже глядя свинцовыми глазами в глаза Незнакомова:
— Слышали, как лава лопается?
— Звяк, бряк. Знаю.
— Вы видите. Звяк! бряк! Как гром медный. Это большие, как в море…
— Медные валы.
— Вы видите. Медные валы.
— Накатываются. Перекатываются. Застывают. Я был под Этной.
— Аэу! Да, да.
— Ну, понимаю. Чего же вы хотите?
— Хочу? Аэу! Хочу каменную женщину. Я еще в Лондоне такую рубил. Только в доме нельзя. Она сидит. Тело — гора в землю врастает. Глаза глядят, как пушки из пещер. Я потолок снял. Все равно. Нельзя. А я хочу на горе ее сделать. Голова глядит через долину. Глаза из пещер. Через долину вторая женщина. Голова лежит.
— Запрокинулась.
— Запрокинулась. Аэу! Да. Опять ее лицо. Она мертвая. Тело также гора. Это вторая гора через долину. Поняли? Веки на глазах под большими лугами.
— Как арки пещер.
— Аэу! Да. Это очень спокойно.
— Вечный покой.
— Аэу! Это у вас поют так. Это очень хорошо. Только вы мне скажите, пожалуйста: где же здесь Смерть? Та, которая глядит? Или та, которая закрыла веки? И где же мягко? И где тик-так? Тик-так?
И он помахал огромною, бледною ладонью перед лицом Незнакомова и, задохнувшись вдруг, потянул воздух в свой большой, словно каменный нос, с шипом и стоном. Потом уронил махавшую руку всею тяжестью на женственную руку Незнакомова. Незнакомов не высвобождал своей руки. Он спросил, весь стиснутый, очень тихо: