Детородный возраст - Наталья Земскова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она опять вскочила и закружила по палате. Горе шатало ее из стороны в сторону. Можно было только ждать, когда усталость возьмет свое и организм запустит охранительный режим, но она всё ходила и ходила, пока не упала ко мне на кровать совершенно без сил, и даже будто задремала, прикрыв глаза и беспомощно забыв на коленях руки в тончайших синеватых прожилках. Я не могла оторвать от нее глаз: мраморно-бледная, прозрачная, тоненькая, как подросток. Так прошло минут десять-пятнадцать в невероятной тишине, словно жизнь прекратилась за стенами палаты: никто не ходил, не скрипел, не стучал, не слышно было ни разговоров, ни уличного смеха, ни телефонов. Мне тоже захотелось уснуть, чтобы всё прекратилось, но у меня ничего не выходило, и перед глазами стояли безжизненные крошечные тельца в кувезах, чьих фотографий я так усердно избегала. Изо всех сил я старалась не шевелиться, чтобы не потревожить Олю.
Она пришла в себя так же неожиданно, как и выключилась:
– Ты что-то мне сказала…
– Да, – встрепенулась я. – Что он живет, его спасают. Специалисты, современная аппаратура. А лекарства! Ведь раньше ничего такого не было, и всё равно многие семимесячные детки выживали. Тем более теперь, когда есть всё. И, слава богу, вы в центре, а не в какой-нибудь райбольнице. Я думаю, всё будет хорошо и если…
– Спасают, но не всех. Там такие крошки, Маша, ты бы видела: есть двадцативосьми– и двадцатишестинедельные… Величиной с ладошку. Это невозможно… Нельзя смотреть.
– Я знаю, Оля. Видела на стенде.
– Нет, ты не видела. Не нужно это видеть. Я пойду туда, сейчас, сменился врач, и, может, пустят ненадолго. Зачем я здесь сижу? Я должна идти.
– Постой. Скажи, ты ела? Спала? Ты прозрачная, как тень. Надо срочно поесть. Отдохнуть. А потом быстро сцеживаться. У тебя должно быть молоко, если пять дней назад… Ты смотрела?
– Да, кажется, немного. Не могу ничего. Не могу.
– Потерпи, потерпи. Ты должна. Поела, попила – и сцеживаться, Оля. Каждые два-три часа. Обязательно. Иначе потеряешь молоко. Тебе про это говорили?
Она посмотрела на меня долгим непонимающим взглядом и резко сощурилась:
– Зачем молоко, если мальчик не выживет?
– А если выживет? Оля, Оля, очнись. Куда же он без молока? Ведь пока-то он живет – значит, действуй. Помнишь, что ты мне говорила о программе? Помнишь? Думай только о том, что всё будет хорошо.
– Маша, он маленький, крошечный, как он выживет, как?
– Вчера выписывали женщину – спроси в приемном, если мне не веришь, – родила на пятнадцать недель раньше срока. Нет, ты можешь представить! А ты – всего на восемь.
– Не могу, Маша, кончились силы. У меня был отличный настрой, ну ты же помнишь. Я бы в срок родила, мне не дали… Не дали!
– Это роскошь, моя дорогая, рассуждать здесь о силах. Никто не знает, сколько этих сил на самом деле. Не знаю почему, но я уверена: если ты начнешь сцеживаться, всё будет в порядке. Неделя – это мало, это ты выдержишь.
– Почему неделя?
– Ну, за неделю многое определится. Я думаю, что главное – прожить неделю. Ты слишком молода, не знаешь, Оля. А я старше, и я знаю. Говорю тебе, всего одна неделя. Постарайся.
– А если нет?
– Ну, если нет, то нет…
Ее глаза опять наполнились тяжелыми слезами, и в воздухе повисла неподвижность:
– Ты понимаешь, я себя отлично чувствовала – ну, головокружения – и что?.. Они у всех. Я виновата, я сопротивлялась плохо. Я не сопротивлялась! Я их не убедила – вот в чем дело. Не смогла. И не сбежала вовремя. Ушла бы – всё, ты слышишь, всё бы было хорошо. Спасла бы мальчика. Так нет! Мы же с детства приучены быть послушными, вот в чем весь ужас. Я сама виновата, сама. Надо было бежать, не даваться…
– Ну куда б ты сбежала? Абсурд. До больничных ворот если только. Целых пять дней он живет! Ты так его хотела.
– Да, а сейчас он там мучается. Всё могло быть иначе, но я им поверила…
– Никто не знает, что и как могло быть. Могли погибнуть оба – он и ты.
– Так лучше, если оба. Ты же знаешь, что лучше. Меня вот выписывают завтра-послезавтра, и он останется один, на этом аппарате.
– Он не останется, ты будешь приезжать, как приезжают все, привозят молоко.
– Я не хочу, чтобы меня выписывали. Я не могу назад одна. Приду, а там игрушки, распашонки, мама со своим испугом и едой… Нет, лучше здесь, там будет в сто раз хуже, не хочу.
– Я понимаю…
– Никто, никто не понимает. Я тоже раньше думала: как можно убиваться о только что родившемся ребенке? Его же не существовало, и ты жила спокойно. Я думала: чтобы полюбить, необходимо время – ну хотя бы месяц-два. Нет, я не могу домой. Вчера выходила подышать. На улицу. Заставили… Там люди. Смеются, покупают пиво, курят… Как будто ничего не происходит. Там маленькие дети, откуда-то взялись. Смотреть на них невыносимо, потому что мой ребенок здесь, на трубках. И в любой момент мне могут сказать, что всё… Вот я сижу здесь, разговариваю, а он даже дышать сам не может.
– Не надо, Оля, ну, пожалуйста, ты так сойдешь с ума. И я сошла бы тоже, если бы стала думать. Ты взрослая, умная девочка. Не мучай его сама: вы же с ним в одном эмоциональном поле. Ты должна сделать так, чтобы ему стало легче.
– У меня ничего не получится…
– Попытаться-то можно?
Она опять расплакалась и долго не могла собраться с силами:
– Прости меня. Я зря пришла. Я не хотела… Тебе нельзя всё это слушать. Ты не слушай, Маша, у тебя свое. Другое. Но ведь никто, никто не понимает: ни муж, ни мама. Им страшно за меня, они не думают про ребенка… Мне кажется, я их иногда просто ненавижу. Вчера принесли горячие креветки. В ресторане заказали. С соусом. Какие-то журналы, глянцевые. Он умирает, а они – креветки, Маша!..
– Порадовать хотели. Они боятся за тебя и за него, а ты – только за ребенка. А что не понимают – нет, ты неправа, нам это кажется, потому что наш страх – на гормональном уровне…
Оля опять встала, с усилием подошла к окну, оперлась на подоконник и долго с удивлением смотрела, трогала стекло. Вдруг спросила:
– Маша, почему зима, так много снега? Отчего он такой яркий, белый?
– Выпал утром, скоро растает. А белый – не успел испачкаться. Так, как всегда, обман, иллюзия. Пройдет.
– Да, ноябрь… Ужасный месяц, правда? Хуже не бывает. Всегда боялась этих ноябрей.
– Знаешь, я тоже боялась.
– А почему?
– Должно быть, потому, что переходный месяц. Переходы всегда тяжелы. А перешел – и вроде бы нормально. Надо забыть о теплой осени и сразу нырнуть в зиму, перейти эту границу. Скорее адаптироваться.
– Скорее не бывает, мне кажется.
– Конечно, не бывает. Но лучше делать вид, что всё нормально, всё тебя устраивает. Тогда они не станут ухудшать условия.
– Кто они?
– Они. Не знаю… Кто-то там. Те, кто всё устроил. И я заметила, что если ты чем-то ярко недоволен, то ситуация, скорей всего, ухудшится. Не знаю отчего. В воспитательных целях, должно быть. Чтобы мы, наконец, осознали: то, что есть у нас сейчас, не так уж плохо. Приходится хитрить и делать вид, что всё тебя устраивает.
– Да, возможно… Ты когда попала в больницу?
– В августе. Не помню чисел. Был ужасный ливень – я никогда не видела такого: вода стеной, и по дорогам реки. Я ехала и ни о чем таком не думала, я думала: подлечат – и домой.
– Я тоже летом. Казалось: вот дожить бы до зимы – всё будет ясно и определенно. Только до зимы, во что бы то ни стало. И ведь как-то мы дожили. А ничего по-прежнему не ясно. Всё то же самое, может, даже хуже.
– Я привыкла. Думаешь: вот доползти, дотерпеть до какой-то черты, а там уж мы передохнем, там – образуется, наладится, наступит Что-то. Нет, нет и нет. Иллюзии. И так вся жизнь. Проходит в ожидании Годо.
– Нет, Годо должен быть обязательно. Без иллюзий совсем никуда. Вдруг окажется, что это самое лучшее, что у нас было?
– Ну конечно. Я тоже так думаю. Самый комфортный возраст – возраст надежд и иллюзий. Если их отобрать, что останется?
– Ты знаешь, Маша, ведь я всё детство по больницам. По месяцу, по два, по три. Мне собирались делать операцию на сердце, и я нисколько не боялась: ну, в крайнем случае, умрешь – и всё. А сейчас мне очень, очень страшно. Мне страшно знаешь что? Что мы… мы с мальчиком расстанемся. Поэтому я жить не буду, если что случится. Я так решила, потому что мне так легче.
– Я понимаю.
– Нет, не понимаешь. У тебя это второй ребенок. А мой – первый и последний.
– Да не в этом дело: первый, третий… Каждый – единственный. Оля, перестань, не нужно про это. Ведь мы договорились потерпеть неделю. Ты имя ему придумала?
– Что? Имя? Я не знаю… Нет…
– Придумай обязательно. Ты приходи и называй его по имени, зови всё время, понимаешь?
– Там громко говорить запрещено. Женщины стоят и шепчут. Я не могу, я сразу начинаю плакать…
– Нет, плакать нельзя. Вернее, можно, но потом, когда выйдешь. Ты приходи ко мне и плачь, хоть каждый день. А там зови и говори, что любишь, улыбайся. Можно делать это мысленно, на расстоянии. Но только без слез.