Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самгин беседовал с ямщиками, с крестьянами, сидя на крылечках почтовых станций, в ожидании, когда перепрягут лошадей. Мужики, конечно, жаловались на малоземелье, на податную тяготу, на фабрики, которые «портят народ», жаловались они почти теми же словами, как в рассказах мужиколюбивых писателей. Самгин привык не верить писателям, не верил и мужикам. Он видел, что жалуются тоже по привычке и потому, что хотят получить на водку. Но на водку он не давал, а когда просили, усмехался, вспоминая Ваську Калужанина, который выпросил у Христа неразменный рубль. Деревня вообще не нравилась ему. Не нравились хитрые мужики, сухощавые, выгоревшие на солнце, вымороженные зимними стужами и все-таки нечистоплотные. Нередко Самгин чувствовал, что они рассматривают его как нечто непонятное и ненужное.
Неприятно было тупое любопытство баб и девок, в их глазах он видел что-то овечье, животное или сосредоточенность полуумного, который хочет, но не может вспомнить забытое. Тугоухие старики со слезящимися глазами, отупевшие от старости беззубые, сердитые старухи, слишком независимые, даже дерзкие подростки – все это не возбуждало симпатий к деревне, а многое казалось созданным беспечностью, ленью.
В общем Самгину нравилось ездить по капризно изогнутым дорогам, по берегам ленивых рек и перелесками. Мутноголубые дали, синеватая мгла лесов, игра ветра колосьями хлеба, пение жаворонков, хмельные запахи – все это, вторгаясь в душу, умиротворяло ее. Картинно стояли на холмах среди полей барские усадьбы, кресты сельских храмов лучисто сияли над землею, и Самгин думал:
«Вот это – настоящая Русь, красивая, уютная земля простых людей-».
Пейзаж портили красные массы и трубы фабрик. Вечером и по праздникам на дорогах встречались группы рабочих; в будни они были чумазы, растрепанны и злы, я праздники приодеты, почти всегда пьяны или выпивши, шли они с гармониями, с песнями, как рекрута, и тогда фабрики принимали сходство с казармами. Однажды кучка таких веселых ребят, выстроившись поперек дороги, крикнула ямщику:
– Сворачивай!
Ямщик покорно свернул, уступив им дорогу, а какой-то бородатый человек, без фуражки, с ремешком на голове и бубном в руках, ударив в бубен кулаком, закричал Самгину:
– Эх ты, чиновник, всему горю виновник! Но все-таки не верилось, что и такие люди могут примкнуть к революционерам. Иногда лошади бежали с утра до вечера и не могли выбежать с бугроватой ладони московской земли. Земля казалась доброй, матерински мягко лелеющей человека. Спокойное молчание полей внушительно противоречило всему, что Самгин читал, слышал, и гасило мысли о возможности каких-то социальных катастроф. Из поездок Самгин возвращался уравновешенным. Но, уезжая, он принимал от Любаши книжки, брошюрки и словесные поручения к сельским учителям и земским статистикам, одиноко затерянным в селах, среди темных мужиков, в маленьких городах, среди стойких людей; брал, уверенный, что бумажками невозможно поджечь эту сыроватую жизнь.
Как-то вечером, когда Самгины пили чай, явился господни Митрофанов с просьбою отсрочить ему платеж за квартиру.
– Надежда Анфимьевна никаких моих оправданий в расчет не принимает, и вот, обойдя ее, осмеливаюсь обратиться к вам, – сказал он.
Удовлетворив просьбу, Варвара предложила ему чаю, он благодарно и с достоинством сел ко столу, но через минуту встал и пошел по комнате, осматривая гравюры, держа руки в карманах брюк.
– Это – кто? – спросил он, указывая подбородком на портрет Шекспира, и затем сказал таким тоном, как будто Шекспир был личным его другом:
– Похож.
Посмотрев в кулак на Щедрина, он вздохнул:
– Внушительное лицо.
И, снова присаживаясь к столу, выговорил с новым вздохом:
– Да, – «были когда-то и мы рысаками». Этим он весьма развеселил хозяев, и Варвара начала расспрашивать о его литературных вкусах. Ровным, бесцветным голосом Митрофанов сообщил, что он очень любит:
– Жульнические романы, как, примерно, «Рокамболь», «Фиакр номер 43» или «Граф Монте-Кристо». А из русских писателей весьма увлекает граф Сальяс, особенно забавен его роман «Граф Тятин-Балтийский», – вещь, как знаете, историческая. Хотя у меня к истории – равнодушие.
– Почему? – спросила Варвара, забавляясь.
– Да ведь что же, знаете, я »е вчера живу, а – сегодня, и назначено мне завтра жить. У меня и без помощи книг от науки жизни череп гол...
Ему было лет сорок, на макушке его блестела солидная лысина, лысоваты были и виски. Лицо – широкое, с неясными глазами, и это – все, что можно было сказать о его лице. Самгин вспомнил Дьякона, каким он был до того, пока не подстриг -бороду. Митрофанов тоже обладал примелькавшейся маской сотен, а спокойный, бедный интонациями голос его звучал, как отдаленный шумок многих голосов.
– Хваленые писатели, вроде, например, Толстого, – это для меня – прозаические, без фантазии, – говорил он. – Что из того, что какой-то Иван Ильич захворал да помер или госпожа Познышева мужу изменила? Обыкновенные случаи ничему не учат.
Варвара весело поблескивала глазами в сторону мужа, а он слушал, гостя есе более внимательно.
– Когда что-нибудь делается по нужде, так в этом радости не сыщешь. Покуда сапожник сапоги тачает – что же в нем интересного? А ежели он кого-нибудь убьет да спрячется...
Митрофанов поднялся со стула и сказал:
– Извиняюсь, заговорился. Очень вам благодарен за отсрочку.
– Заходите иногда посидеть, – пригласил Самгин. Поблагодарив еще раз, Митрофанов ушел.
– До чего он глуп! – смеясь, -воскликнула Варвара, Самгин промолчал.
Через несколько дней, тоже вечером, Митрофанов снова пришел и объяснил тоном старого знакомого:
– Вижу – скромный огонек у вас, спросил горничную: чужих – нет? Нет. Ну, я и осмелился.
В этот вечер Сангины узнали, что Митрофанов, Иван Петрович, сын купца, родился в городе Шуе, семь лет сидел в гимназии, кончил пять классов, а в шестом учиться не захотелось.
– Кстати, тут отец помер, мать была человек больной и, опасаясь, что я испорчусь, женила меня двадцати лет, через четыре года – овдовел, потом – снова женился и овдовел через семь лет.
Он тряхнул головою, как бы пробуя согнуть короткую шею, но шея не согнулась. Тогда, опустив глаза, он прибавил со вздохом:
– Со второй женой в Орле жил, она орловская была. Там – чахоточных очень много. И – крапивы, все заборы крапивой обросли. Теперь у меня третья; конечно – не венчаны. Уехала в Томск, там у нее...
Прищурясь, он посмотрел в темный угол комнаты, казалось – он припоминает: кто там, в Томске, у его жены? Припомнил:
– Брат.
Среднего роста, он был не толст, но кости у него широкие и одет он во все толстое. Руки тяжелые, неловкие, они прятались в карманы, под стол, как бы стыдясь широты и волосатости кистей. Оказалось, что он изъездил всю Россию от Астрахани до Архангельска и от Иркутска до Одессы, бывал на Кавказе, в Финляндии.
– Любите путешествовать? – спросил Самгин.
– Нет, я... места искал.
– Но ведь вы – зажиточный человек? Митрофанов удивился:
– Какой же я зажиточный, если не могу в срок за квартиру заплатить? Деньги у меня были, но со второю женой я все прожил; мы с ней в радости жили, а в радости ничего не жалко.
Самгин осведомился: какое место ищет он?
– По способностям, – ответил Митрофанов и не очень уверенно объяснил: – Наблюдать за чем-нибудь. Подумав, он прибавил с улыбкой:
– Я, еще мальчишкой будучи, пожарным на каланче завидовал: стоит человек на высоте, и все ему видно.
Самгин понимал, что хотя в этом человеке тоже есть нечто чудаковатое, но оно не раздражает. Почему?
Варвара нашла уже, что Митрофанов не так забавен, каким показался в первый его визит; Клим сказал ей:
– У него дурная склонность полуграмотных людей к философствованию, но у него это ограничено здравым смыслом.
И вдруг Иван Петрович Митрофанов стал своим человеком у Самгиных. Как-то утром, идя в Кремль, Самгин увидал, что конец Никитской улицы туго забит толпою людей.
– Студентов загоняют в манеж, – объяснил ему спокойный человек с палкой в руке и с бульдогом на цепочке. Шагая в ногу с Климом, он прибавил:
– Обыкновеннейшая история.
Самгин вспомнил письмо, недавно полученное Любашей от Кутузова из ссылки.
«Напрасно, голубица моя, сокрушаетесь, – писал Кутузов, – не в ту сторону вы беспокоитесь».
Дальше он доказывал, что, конечно, Толстой – прав:
студенческое движение – щель, сквозь которую большие дела не пролезут, как бы усердно ни пытались протиснуть их либералы. «Однако и юношеское буйство, и тихий ропот отцов, и умиротворяющая деятельность Зубатова, и многое другое – все это ручейки незначительные, но следует помнить, что маленькие речушки, вытекая из болот, создали Волгу, Днепр и другие весьма мощные реки. И то, что совершается в университетах, не совсем бесполезно для фабрик».