Рубеж - Антон Абрамкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
...В книгах она все-таки покопалась, как и собиралась. Темнело здесь рано, однако предупредительный молчун-слуга вовремя принес три витых серебряных шандала, на семь свечей каждый, и установил их на редкость Удачно, так что Сале даже не пришлось прерывать своих изысканий. Впрочем, ничего особо нового ей на этот раз не подвернулось. Разве что два косвенных подтверждения тому, что пан Мацапура ошибался, переводя без счета кровь младенцев, - для "Багряных Врат" под чистой кровью подразумевалась скорее всего кровь девственницы. "По крайней мере, мне это не грозит", - криво усмехнулась Сале. Дневной отъезд милейшего Стася с раненой девушкой в санях говорил об одном: эту ошибку зацный и моцный пан успел осознать. И если он сумеет сдержать свою поистине звериную похоть... Ладно, завтра выяснится. Женщина уже собиралась погасить свечи и, отобедав (или отужинав? все перепуталось!), ложиться спать в одиночестве. Хозяин явно решил заночевать в замке, и это Сале вполне устраивало. Не устраивало ее другое: строка вверху заложенной перышком страницы. "...ночь, когда запредельные силы проникают на короткий срок в мир человеческий, и мощь всякого колдовства увеличивается многократно..." Она поспешно захлопнула книгу. Пламя свечей дрогнуло, колыхнулись тени на стенах библиотеки, и на миг Сале показалось, что пошатнулся сам дом от фундамента до крыши. Хотя это, конечно, была лишь иллюзия. Про чудесную ночь ей уже говорил Мацапура. Как он сказал?.. "ночь на Ивана Купала"?! Скорее всего, пан Станислав знал, что говорит: по-видимому, в эту ночь их шансы нелегально прорваться через Рубеж значительно повышались. Вот только... Путем несложных вычислений Сале успела определить: ночь на Ивана Купала, которой надо было ждать около полугода, наступит ровно за сутки до истечения срока их визы. Разумеется, ни герой-двоедушец Рио, ни его ныне покойные спутники не знали, что в действительности означает "истечение срока визы". Невозвращенец, уколотый золотой иглой, просто-напросто умирал. Причем эту смерть не назвал бы легкой даже добродушный пан Мацапура. Она проснулась затемно, за два часа до рассвета, как и приказала себе, засыпая. В комнате стоял кромешный мрак: свечи погашены, дверь плотно прикрыта, шторы на окнах задернуты - ни лучика, ни искорки звездного света! Пора. Пора вершить задуманное. Сале несколько раз глубоко вздохнула. Закрывать глаза в этой темноте было совершенно не обязательно - но привычка взяла свое. Веки смежились, мысли одна за другой канули вниз, в темный омут внутренней бездны, растворяясь в ней; тьма перед глазами постепенно наполнилась внешним светом, проступающим оттуда, из-за грани плотского мира... Кеваль - означает "Проводник". Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра ...отстань! Не слышит. Уйди!.. дай сдохнуть... Не хочет слышать. Ты не сын мне! Ты - палач, ты - убийца матери, лишивший меня Ярины; ты подлый выродок, что глумливо разрывает могилу отца своего, забавляясь голым черепом, силой пробуждая останки к чудовищному подобию жизни... отыди от меня! Теплые пальцы с осторожной властностью раскрывают створки драгоценной раковины; вынимают золотую осу из медальона. Чего ты хочешь, маленький ублюдок?! Сизая мгла клубится за единственным окном. До восхода не меньше двух часов, и Древо Сфирот оплывает мутным киселем, тем соком, что, даже загустев, не останется на стволе янтарной капелькой - мгла исподволь обволакивает спящую жизнь, и черные остовы тополей еле-еле проглядывают вдали, тянутся из савана бессильными руками мертвеца. Ну отпусти же меня... молю! Дай не-быть... У стены напротив, на дубовой кровати с резной спинкой, прямо в смятых простынях - женщина. Нагая. Незнакомая, чужая. Сидит, бесстыдно скрестив ноги. Плотно сомкнуты тяжелые веки, прошитые лиловыми строчками вен, и залегли мешки под глазами, темнея озерными бочагами. Смеюсь неслышно. Сын мой, враг мой, что ты делаешь в этих покоях, рядом с этой женщиной?.. не отвечает. Замер в дверях истуканом, держа на ладони золотую осу; ежесекундно облизывает языком вывернутые губы. Ты похож на меня не только лицом, да? Ты тоже любишь Хавиных дочерей?.. не отвечает. Конечно, ведь тебе еще не дано их любить по-настоящему, тебе еще не исполнилось тринадцати месяцев, как смертным должно исполниться тринадцать лет, прежде чем их "нэр-дакик", духовная сердцевина, оплодотворится истинной душой, итогом совершеннолетия... Зачем же ты пришел сюда? зачем смотришь? зачем принуждаешь меня смотреть? Ладонь теплая, спокойная, и шесть тонких пальцев слегка согнуты в суставах, словно держат не осу, а спелый персик - боясь раздавить, брызнуть ароматным соком. Зачем?! Часть сыновнего тепла в ответ переливается в меня нежданным подарком. Сопротивляюсь. Как могу, как умею, ставлю преграду за преградой. Увы, потуги тщетны - тепло движется помимо моей воли. Я согреваюсь, я сдаюсь, презрев гордыню; я ем Хлеб Стыда, обжигаясь им, захлебываясь, и искорка внешнего света сама собой пробуждается в остатках... останках каф-Малаха. Уголь в пепле погребального костра; рдеет случайным отсветом-милостыней. Смотрю. Женщина некрасива. Не только лицом; телом тоже. Вялые груди смотрят в стороны сосками, не знавшими прикосновения губ младенца, руки густо покрыты белесым пушком, лежат на костистых бедрах двумя сбитыми влет птицами, и складка простыни едва касается раскрытого лона. Аура над Женщиной тоже некрасива: знакомый кисель, матовый, бледный, какого полно за окном - без лазури мечтаний, без кровавого багрянца похоти, без ажурной зелени грез. Пустота; между полночью и восходом. Вглядываюсь. Да, правда. Женщина не здесь. Здесь лишь тело, бренное тело, чья нагота бессмысленна и бесполезна. Ткни это тело каленым железом, опрокинь на спину и сотвори насилие, ударь по щеке наотмашь - не заметит. Зачем мы пришли сюда, сын мой?! - Лети... Куда?! Ладонь движется вперед. Цепляюсь лапками за линии жизни и бугры достоинств, словно надеясь изменить судьбу младенца; раздраженно бью крыльями, закручивая воздух смехотворными вихрями; сотрясаю пространство гневным жужжанием. Тщетно - меня просто-напросто стряхивают. Сижу на женской ключице. Рядом, чуть выше, - подбородок. Неожиданно твердый, резко очерченный. Кожа подо мной еще упруга, но это ненадолго. Это все ненадолго; и я в том числе. Раздражение заполняет меня целиком, без остатка, мутный яд течет во мне, мутная мгла без надежды на рассвет, сухие руки меня-былого обиженно тянутся к съеденному тучами небу, и я чувствую: сдерживать злобу больше нет сил. Осиное жало впивается в бесчувственную плоть. Жалю, чем могу. Не испытывая облегчения. Аура вокруг женщины закручивается водоворотом, меня втягивает в воронку, и, прежде чем захлебнуться этой гнилостной мутью, я успеваю заметить: мой сын стоит на пороге, по-птичьи склонив голову к плечу. Он улыбается. Грязь чавкает под ногами. Легкие туфельки на каблуке-шпильке совсем не приспособлены для хождения по болотам, по мокрым склонам, текущим оползням глины, - но тем не менее... и липкая жижа почему-то не задерживается на атласе лакированной кожи. Поодаль, до половины утонув в осоке, стоят рядком плакучие ивы - свесили желтеющие косы до самой земли, изумленно глядят вслед. Гляжу и я. На легкие туфельки, на белую пену кружев вокруг корсажа на китовом усе, на роскошь платья из розовой тафты, чья шемизетка сплошь расшита соцветьями изумрудов и бриллиантов; а над всем этим великолепием царит сияние жемчужных нитей в волосах. О, восхититесь! - юная красавица стремглав бежит по кочкам и лужам, вишневым цветом порхает над зарослями чертополоха, мотыльком огибая топкие места, смеясь над растопыренными колючками терновника... Да, я понимаю. Она, та некрасивая женщина в простынях, - такой она видит себя здесь, в Порубежье. Завидую; мне никогда не увидеть себя-прежнего даже в грезах. Увидеть - значит стать, а для меня это потеряно. Дальше, начинаясь близ ореховой рощи, проглядывают из тумана деревянные столбы. Длинная, бесконечная вереница; каторжники бредут по этапу. Сочувствую: бывшие деревья, мы с вами одной крови, пролитой на потеху врагам. На столбах рядами натянуты жилы из металла, украшенные стальными репьями. Ржавчина густо испятнала ограждение, запеклась повсюду бурой коркой, и нижний ряд жил тонет в грязи, сливаясь с ней. По ту сторону опять болота, холмы, деревья и сухой кустарник. Все так же, как и здесь, но красавица в бальном платье смотрит вдаль с тоской во взоре. Ей смертельно хочется туда, за жилы из металла, за рукотворный репейник. Да, я понимаю. Она, та некрасивая женщина в простынях, - таким она видит Рубеж изнутри. Засмеяться бы, но нечем. Меня здесь нет, я здесь случайно... я - яд в чужой ауре. Туфельки несутся двумя обезумевшими лодочками, рукава знаменами полощутся на ветру - быстрее, еще быстрее! Только тут до меня доносится отдаленный лай, переливчатая, почти членораздельная злоба: там, во мгле свора идет по следу. По следу юной девушки с жемчужными нитями в волосах, по следу некрасивой женщины в смятых простынях, рискнувшей явиться в Порубежье без надежды прорвать и уйти. Дочь любопытной Хавы, что ты здесь делаешь?! Лай вдруг стихает, будто невидимые псы потеряли след. Но радоваться нечему: по ту сторону ограждения из-за приземистого холма выезжает одинокий всадник. Жеребец под ним отливает аспидной чернотой, горделиво ступая по земле; сам всадник почему-то одет в пышный наряд кастильского дворянина, каких много собиралось поглазеть на костры соплеменников старого рав Элиши. В облике всадника есть все: кожа и шелк, парча и бархат, пряжки и эполеты, ножны длинной шпаги у бедра, лаковые голенища сапог и перо на широкополой шляпе. Даже плащ на нем того цвета свежих роз, который получается лишь при смешении кармина с персидским кобальтом... нет лишь главного. Лица нет, рук нет - вместо открытой взгляду плоти ровно дрожит голубоватое сияние. Свет в мирских одеждах, верхом на жеребце из мрака. Да, я понимаю. Она, та некрасивая женщина в простынях, - таким она видит Самаэля, гордого Малаха, чья власть зиждется на силе... да, я понимаю. И еле удерживаюсь, чтоб не закричать; хотя кричать мне нечем. Меня здесь нет, я здесь случайно... Самаэль подъезжает к ближайшему столбу. Спешивается. Ленивый свет вытекает из-под обшлага, трогает металл репья, ласкает ржавчину. Пространство между кружевным воротником и шляпой вспыхивает пламенем свечи: белая вершина, чья суть - Благо, голубая сердцевина, чья суть - Уничтожение, и красное основание, чья суть - Поддержка. Мгла вокруг Малаха редеет, рвется клочьями тумана, но вместо звезд в небе проступают искрящиеся буквы. Йод, Шин, снова Йод, и снова Шин, и снова - слово "Бытие", многократно подхваченное небосводом. Красавица останавливается. Ее бег завершен. - Подойди, Проводник, не бойся! - говорит Самаэль. Ржание вороного жеребца эхом вторит ему. Бальное платье - у столба. По эту сторону заграждения. И псы совсем умолкли в туманной дали. Словно умелые псари дернули сворку, уводя клыкастых питомцев прочь от добычи. Двое стоят, разделенные колючей паутиной: Существо Служения и душа одной из дочерей Хавы. А вокруг все так, как хочет видеть смертная. - Ты все-таки боишься. Проводник? - спрашивает Самаэль. - Ты не ожидала встретиться здесь со мной? - Да, боюсь, - отвечает красавица. Голос ее тускл. Засиженное мухами стекло - вот ее голос. - Почему? В ответ стекло трескается отчаянным воплем. - Потому что ты предал меня! Потому что я выполняла твой приказ, о могучий Самаэль, когда отправилась сюда за этим чудовищным ребенком! Ты... ты обещал мне, что это будет последнее, самое спокойное задание, что после него ты выведешь меня из мира-мертвеца, из треснувшего Сосуда! Ты обещал; ты клялся непроизносимым Именем Творца о четырех буквах! И что же?! Теперь Рубеж наглухо закрыт для преступницы, и меньше полугода отделяют меня от смерти! Где справедливость?! Ты лжец, великий Малах! Слышишь?! Я, Сале Кеваль, Проводник, утверждаю: Ангел Силы, ты подлый лжец! Тишина. Лишь огонь лица Самаэля теперь течет вверху пурпуром, а внизу белоснежным молоком. Голубая сердцевина, чья суть - Уничтожение, неизменна. - Это все, Проводник? Все, что ты хотела сказать мне, воровским образом явившись в Порубежье? Без гнева, без злобы - одно равнодушие царит в вопросе Самаэля. Сале Кеваль (теперь я знаю, как зовут некрасивую женщину в смятых простынях!) молчит. Кажется, она выгорела. Дотла. Напротив нее стоит высокий воин: двуслойный панцирь с алыми шнурами надет поверх черно-синего кафтана, рогатый шлем с пятирядным нашейником "кабанья холка", на блестящих пластинах набедренников красуются по три бабочки из полированной меди. У пояса - меч в ножнах с чехлом из медвежьей шкуры; за плечом висит лук, туго обтянутый лакированным волокном пальмы. Между налобником шлема и нижней частью "кабаньей холки" - свет. Мертвенный, холодный свет букв в небе. - Я никогда не лгу, Проводник. Не умею; не способен. И никогда не оправдываюсь - запомни это, если не хочешь смерти более страшной, чем просто смерть. Мне, сподвижнику Габриэля, князю из князей Шуйцы, не раз закрывавшему Рубеж собственным свечением, по-прежнему нужно от тебя одно. Чтобы ты привела отпрыска Блудного Малаха туда, откуда ты родом. Именно потому, что время жизни Сосуда, который ты зовешь родиной, взвешено, сосчитано и измерено. Именно потому, что радуга уже не первый год висит в вашем небе; и не только после дождя. Значит, договор расторгнут, и заступника нет... Позади хозяина надрывно стонет гигантский нетопырь, в нетерпении дергая кожистыми крыльями. Вороной жеребец - в прошлом. - Так должно быть, и так будет, - заключает Самаэль после долгого молчания. - Но Десница в лице этого старовера-Рахаба, этого олицетворения трусости и ожидания, чья сущность - досмотр чужих карманов... Впрочем, это не твое дело. Проводник. Забудь. Ты поняла меня? - Я поняла тебя, великий Малах, - судорожно кивает Сале, закусив губу. - Ты хорошо поняла меня? - Да. Я хорошо поняла тебя, Ангел Силы. Бунт женщины умер, не начавшись. Так смолкает невольный богохульник перед тяжестью косматых туч над левой, чреватых бурей. - Запомни, Проводник: то, что случилось с вами при Досмотре, - ошибка. Умысел осторожного Рахаба и моя невольная оплошность. Я власть, но не могу исправить ее. И поэтому обычный путь назад для тебя закрыт. Знаешь ли ты пути иные? Способна ли повести спутников через зарубежье? - Багряные Врата, - еле слышно бормочет женщина, но Самаэль слышит ее, удовлетворенно кивая. Слышу и я - ведь меня здесь нет... меня вообще нет. Слышу, захлебываясь Хлебом Стыда, ибо счастлив, что грозный Ангел Силы не видит меня-нынешнего. Прав был рав Элпша, тысячу раз прав, ругая меня последними словами называя болтуном! Сглазил!.. подслушали. И Рубежные бейт-Малахи начали охоту за моим сыном едва ли не с момента его зачатия! - ...Хорошо, Проводник. Открывай Врата любым способом, не медли. Прикажу всей Шуйце пропустить тебя через пограничную полосу без еда. Тебя, ребенка и тех смертных, на кого ты укажешь мне заранее. Остальные... полагаю, тебе хорошо известно, что бывает с нарушителями. Ты ведь и сама в некотором роде... нарушитель? Напротив Сале - строгий мундир болотного цвета, чьи погоны украшены живыми звездами: буквами Йод и Шин. Кожаный пояс с латунной пряжкой, тонкие ремни крест-накрест по груди, лак чехла для малого пистоля; глянец сапог с высокими голенищами... Между стоячим воротничком и козырьком фуражки свет. Теплый, розовый, словно платье бесплотной красавицы. - Смейся, Проводник! Смейся вместе со мной, ибо близок час! Воистину, не смешно ли? - кладовые Рубежа ломятся от конфискованных мен, способных до Страшного Суда подымать мертвых из гробов, темницы Рубежа полны величайшими из великих, а Рахабовы служки ловят тебя на кой-то крючок для отслеживания астральной пыли! Смейся, говорю! Существа Служения в раздоре своем унизились до скрытого обмана, сделав полных тебе участниками раздора - о, потеха! Приказываю: смейся! Жиденький смешок вырывается из груди Сале Кеваль. Налетевший ветер комкает его, словно пальцы нервной старухи - батистовый платок; и что-то урчит в брюхе железного чудовища позади Самаэля. Тишина. Грязь пенится под ногами красавицы, налипает на туфельки-лодочки, руится по расшитому серебром подолу... чавкающий рот болота подымается к корсажу, шемизетке... душит крик слюнявым поцелуем, тянется к жемчужным нитям в волосах... Тишина. И буквы Йод и Шин в небесах обречено смотрят вниз. Меня здесь нет. я здесь случайно... меня здесь нет. - Что?!, что ты здесь делаешь, маленький мерзавец?! Нет ответа. - Ты подглядывал? Ты никогда не видел голых женщин?! Мой сын кивает, щелкает застежкой медальона и идет по коридору, оставив за спиной покои с вернувшейся женщиной в смятых простынях. Я - внутри. Я перебираю, словно четки, слова Самаэля, того гордого Малаха, чья власть зиждется на силе. "Мне, сподвижнику Габриэля, князю из князей Шуйцы, не раз закрывавшему Рубеж собственным свечением, по-прежнему нужно от тебя одно. Чтобы ты привела отпрыска Блудного Малаха туда, откуда ты родом. Именно потому, что время жизни Сосуда, который ты зовешь родиной, взвешено, сосчитано и измерено. Именно потому, что радуга уже не первый год висит в вашем небе; и не только после дождя. Значит, договор расторгнут, и заступника нет..." Сын мой, похоже, мне теперь надо выжить не ради себя одного. Не смешно ли? Старый, очень старый человек сидит в саду на каменной скамье, бездумно вертя в пальцах сухую веточку жимолости. Я сижу напротив, на бортике фонтана. - Почему? - спрашиваю я. - Почему ты не приказал ему встать и идти?! "Мой правнук умер", - молчит в ответ скорбь на скамье. - Но ведь ты мог бы?.. "Мой правнук умер, - отвечает молчание. - И какое теперь имеет значение: мог я или не мог?!" Не понимаю. Когда я могу - это значит, я делаю. "Глупый, глупый каф-Малах... Ты полагаешь, свобода - это действие? Ты полагаешь, скрытое непременно должно проявляться? Так однажды уже считал пылкий сын Иосифа и Марьям, когда ушел из Санхедрина, дабы открыто воспользоваться знанием Каббалы: "Постигающий Меня ради Меня зовется Сыном Творца, достойным слов: "Се Человек!". Ради этой истины он кормил тысячи людей пятью хлебами и заставлял мертвых восставать из погребальных пелен! Ради этой истины он бросался Именами направо и налево, как неопытный пахарь швыряет семена в иссохшую землю, не знавшую плуга! Тщетно наставники говорили ему: "Лишь в 5755-м году от сотворения мира, лишь через два тысячелетия без пяти лет после твоего рождения, о сын Иосифа и Марьям, когда лицо поколения станет подобно морде собаки, знание Каббалы откроется многим!" Он же отвечал наставникам: "Не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы". И что? Кто увидел смысл за покровами всех этих чудес, творимых им? Единицы, как всегда и везде, единицы... Слово "Каббала" означает "Получение", и получивший не имеет права слепо раздавать полученное, словно безумец, дающий золотушным лекарство от боли в суставах! Приведет ли это к свету?! Нет - такие дары приводят лишь к Хлебу Стыда..." Молчу. Он плачет без слез, а я молчу. Я хотел заставить небосвод пролиться цветами над погребальным шествием правнука рав Элиши, но старик запретил мне это. Он сказал, что ему достаточно слов, которыми ответил мудрый учитель Торы на вопрос своего собственного сына. Сын спросил: - Будут ли надо мной скорбеть столь самозабвенно, как над правнуком этого еретика? - Нет, - ответил учитель Торы. - Потому что ты лев, сын лисицы, а он лев, потомок многих львов. Сале Кеваль, прозванная Куколкой Если б еще Сале понимала... Но нет. Ничего она не понимала, ровным счетом ничего; и меньше, чем ничего, - откуда, из какой грязной клоаки взялся этот кошмар. Поначалу все складывалось славно. Выйдя из транса и брезгливо прогнав из коморы дерзкого урода-ребенка, гораздого подсматривать за бабьей щедрой плотью, измученная женщина сразу рухнула обратно, на перину, и провалилась в сон. В обычный, несущий силы и успокоение сон. Как правило, после визитов в Порубежье она спала без видений, но сейчас, впервые в жизни, после злой Самаэлевой шутки с трясиной вместо простого возвращения, все вышло совсем иначе: приснились руки. Теплые руки, до боли похожие на руки Клика, - невидимые, они легко касались нагого тела, и смазанные бальзамом ладони бродили в самых потаенных местах лепестками роз. Истомная нега охватывала Сале, погружая в пушистый мех блаженства, в грезу забытья, а руки все двигались, ласкали, истекали благовонной жидкостью - треск оконной рамы, порыв свежего воздуха, и Сале не удивилась, обнаружив, что летит. Купаясь в звездах. Снаружи, в небесах, вместо рассвета царила непроглядная ночь. "У снов свои законы и свое время", - успела лениво подумать Сале, прежде чем отдаться бродяге-ветру, кружившему ее над сонной землей. Она скучала по рукам, звала их, но те исчезли, а вскоре тишина раскололась вдали гомоном сотен голосов, и еще почему-то - отчетливым хрюканьем свиньи. "Не хочу! - капризно подумала Сале, упрекая сон в явной безвкусице. - Не хочу! не надо свиньи! шума не надо..." Увы, сон упрямился, сворачивая по своему усмотрению и длясь дальше. Небеса болезненно сменились землей, холодной и каменистой, а покой в свою очередь сменился неистовством шутовского карнавала. Сале несколько раз доводилось вместе с мастером участвовать в стихийных оргиях ради обретения силы, но здесь, в проклятом сне-мороке, творилось нечто уж вовсе непотребное, и главное - совершенно бессмысленное. Вокруг без числа роились всякие смазливые рожи, и такие, что в другое время чего только не дашь, лишь бы ускользнуть от этого знакомства; над самым ухом кто-то ухарски свистнул в кулак и дробно расхохотался. "И без твоих лап холодно, слякоть ты эдакая!" - взвизгнул совсем рядом молодой девичий голос. "Ишь, занозистая! - был ответ. - А на рога, егоза?!" Сале вздрогнула и почти сразу больно споткнулась об охапку ухватов, отчетливо заговоренных в три слоя, потому что прикосновение к ним отдалось колотьем в боку. Из черной пасти небес один за другим вывалились, лопаясь и распадаясь, сразу три гроба: "Новенькая? колбасы Хозяину принесла? гляди, чтоб несоленая!" - наскоро поинтересовался у Сале один мертвец широкоплечий и звякнул кольцами оков, мимоходом огладив живот своей собеседницы. "Ну-ка, девка, подыми мне веки!" - коренастый, почти квадратный урод, похожий на страдающего ожирением карликового крунга, сунул Сале в руки цельнометаллические грабли и в ожидании подставил бельмастую морду. Крутанув грабли способом "Могучая белка ворует орех Йор", женщина отшвырнула нахала прочь и принялась вовсю расталкивать толпу, истово мечтая проснуться, проснуться немедленно, - но вдруг оказалась на пустом пространстве. Одна-одинешенька. Прямо перед ней возвышалось кресло с высокой спинкой, сделанное если не из червонного золота, то уж наверняка из красной меди, ярко начищенной до почти нестерпимого блеска. Поставив копыта на маленькую красную скамеечку, в кресле развалился здоровенный рогач, надменно разглядывая Сале умными, пронизывающими насквозь глазами. Поверх мохнатой груди рогача висела цепь с блюдом из олова, на котором был вычеканен какой-то герб; какой именно, Сале не успела разобрать. - Подарки! подарки давай! - засвистел прямо в ухо неожиданно знакомый тенорок. - Горелку давай! кендюх с луком! колбасу! галушек миску на складчину! да кланяйся, кланяйся! Ишь, дурна баба, не взяла ничего! Рогач ждал, лениво пощипывая козлиную бороденку. Наконец ему ждать прискучило; и он притопнул копытом о скамеечку. Сильные руки вцепились в женщину со всех сторон, поволокли за спинку кресла; потная ладонь с силой надавила на затылок, пинок под коленки - и Сале с ужасом обнаружила, что стоит нагая на четвереньках, а насильники толкают ее головой вперед, подсовывая под сидение кресла. "Целуй! ну целуй же, кошачье отродье!.. бормотал рядом советчик-тенорок, брызгал слюной в щеку и заводил наново. Целуй, дура!" Крик застрял в горле Сале, когда она рванулась вьюном, попытавшись вывернуться: сверху, в специальном вырезе кресла, вместо мерзкой козлиной задницы на женщину холодно смотрело ее же собственное лицо, и из приоткрытого рта слегка тянуло сивухой. Мокрые губы надвинулись, и больше Сале ничего не помнила. * * * - ...Бовдуры! Йолопы, три сотни чертей вам в печенку! Где пан Мацапура, спрашиваю?! Кричат. Громко кричат; непонятно. Это снаружи. А что внутри? Внутри бродило жалкое эхо кошмара, наполняя все тело отвратительной слабостью. Сале открыла глаза и некоторое время лежала без движения. Тишина. Отчего-то подумалось: "Если милейшему Стасю ночами всегда снится подобная пакость, то неудивительно, что он предпочитает отсыпаться днем!" Мысль мелькнула и исчезла, оставив привкус непроходимой глупости. Уксусный привкус. - Да чтоб вам в башке клепки поразбивало, бурлаки чортовы! Бежите за паном, говорю! "Важно бранится! - чуть слышно булькнуло снаружи у самого окна. - Ох, важно... аж кулаки чешутся!..." Чувствуя себя вконец разбитой, Сале сползла с кровати и, стыдно кряхтя по-старушечьи, стала одеваться. Из полуоткрытого окна (со вчера забыла запереть на щеколду?) зябко тянуло промозглостью; наверное, это было кстати, потому что голова мало-помалу начала проясняться. Суставы невыносимо ломило, надеть сорочку стоило большого труда, а уж натянуть поверх приталенную керсетку, тщательно застегнув ее на все многочисленные крючочки, - и вовсе мучение. Возясь с кашмировой юбкой, Сале обнаружила, что ноги ее до самых бедер покрыты синяками и следами от щипков. Думать о причине этого безобразия было больно и немного страшно; женщина сунула ноги в сапожки, прихватила полушубок и, охая, пошла на крыльцо. Снаружи был день, сползающий к вечеру. А еще снаружи на весь двор горланил пожилой дядька, ежеминутно утирая рукавом нос, больше похожий на сизую сливу. Дядька ругательски ругал караульных "бовдурами" и "холопами", обещая их отцу знатный "прочухан" на том свете, а матери - плохопонятную "трясцю" и сто чертей с вилами в придачу. Дядька требовал встречи с паном Мацапурой-Коло-жанским, встречи, как он выражался, "сей же час", а если пан Мацапура занят, то нехай к нему, к сизоносому дядьке, выйдет самолично пан надворный сотник; а еще лучше - пусть его, дядьку, пустят в теплую хату, к пану Юдке, и тогда он расскажет нечто наиважнейшее. Караульные сердюки переглядывались, хмыкали в усы. Пан Станислав до сих пор не вернулся из замка, и посылать туда за зацным и моцным паном мог решиться лишь сумасшедший. Что касается надворного сотника, то пан Юдка после ранения вряд ли способен был выслушивать наиважнейшие донесения от подозрительного дядьки. Если вообще был еще жив. Брать же ответственность на себя, слушать и потом принимать какие бы то ни было решения... этого сердюкам страх как не хотелось. - О, вот и пани! - явление Сале вселило радость в сердца караульных. Слышь, горлопан, ты с сиятельной пани говори! Или проваливай, ежели брешешь! Дядька шморгнул своей сливой и с недоверием уставился на Сале. - Чего надо?! - с отменной гримасой поинтересовалась женщина, вкладывая в короткий вопрос все раздражение сегодняшней безумной ночи (дня?!). - Я слушаю. - Хведир-писарчук в саму Полтаву ускакал, - ни с того ни сего заявил дядька после некоторого размышления, хмуро уставясь на ближайший сугроб, словно на давно не виденного кума. - Соображаешь, пани? Вот так прямо взял и ускакал, с десятком хлопцев. А тут талдычишь им: "Зовите пана Мацапуру!" - отмалчиваются, дурни, чтоб их в пекле смажили... - Ну и что? Путешествия некоего Хведира сейчас интересовали Сале меньше всего. - А то, пани ласковая, что в Валки двое всадников прискакали. Еще вчера, на закате. Коней запалили, и под седлом которые, и заводных, а прискакали. От сотника Логина гонцы: есаул Ондрий Шмалько, и с ним куренной атаман, батька Дяченко. Сказывают, на Дунае с турками-нехристями замирение вышло, или еще что... Вот Логиновскую сотню к Великому Посту домой услали, на прокормление. Заместо убитых реестровцев две дюжины молодых чуров вписали; а вдобавок еще и ватага сечевиков прибилась, с дозволения пана наказного гетьмана. Вот оно как вывернулось, ласковая пани! Сечевики все сорвиголовы тертые, битые, на соломе смаленые, да и Логиновские черкасы тоже не пальцем деланы! Гонцы сотню с обозом недели на две, а то и на полторы обогнали... Выходит, сотник Логин сейчас через Днепр переправляется. Вскорости домой нагрянет, к галушкам да вареникам. Ясно?! Не нужно было иметь семь пядей во лбу, завернутых на манер малахая Рудого Панька, чтобы понять смысл дядькиных слов. Возвращение домой бравого сотника Логина во главе седоусых ветеранов, прошедших огонь, воду и медные трубы, тем паче что в сотне, по словам самого пана Станислава, реально насчитывалось бойцов сотни две с половиной... Явись Логин сюда в самый разгар территориальных притязаний Мацапуры-Коложанского да узнай, что дочка его сидит в панских погребах, - гореть Мацапуриному замку сверху донизу! Сале незаметно улыбнулась. Ее вполне устраивала любая причина, в связи с которой милейший Стась не захочет тянуть до Купальской ночи с открытием "Багряных Врат". - Еще что-то принес? - женщина с наигранной озабоченностью уставилась на дядьку. - Выкладывай! - Та Хведир же, говорю... В Полтаву ускакал, с челобитной. Валки на есаула Шмалька покинул и ускакал. Какой, говорит, из меня вояка, смех один и это... как его?.. дивное умов помраченье! Он, бурсачья его душа, иной раз как завернет, аж ухи пампухой скрутит! Намалевал бумагу и в Полтаву, разом с хлопцами и куренным батькой. Сказывал, первым делом полтавскому полковнику жаловаться будет, на панский произвол; вторым макаром, на подворье самого владыки пойдет. Дескать, пущай велит попам предавать пана Мацапуру анафеме на веки вечные, за грехи тяжкие, как упыря, злодея кровавого, и за связь с лукавым, врагом рода человеческого! Хведир - он ученый, балабонит складно, глядишь, и уговорит владыку... - Не слыхал, из Полтавы они навстречу к Логину не собирались? - внятно спросили из-за спины Сале. Женщина обернулась. В дверях, держась за наличник, стоял пан Юдка. "Поглянь, поглянь!.. - зашептались сердюки. - Белый, як крейда..." Действительно, выглядел надворный сотник ожившим мертвецом, но на ногах держался, не падал, и черные глаза на бледном лице Иегуды бен-Иосифа жили своей, яркой и страшной жизнью. Дядька попятился, машинально крестясь. - Та слыхал, пан Юдка, как не слыхать, - забормотал он, кланяясь. - Хведир на раде говорил: он в Полтаве задержится, а куренного батьку обратно пошлет, к Логину! Нехай сотник поспешает, если не хочет к родной дочке на поминки вместо свадьбы прибыть! - Это, значит, дней десять, - раздумчиво протянул Юдка, плотнее запахивая на груди серый жупан. Было видно, что мороз сейчас беспокоит надворного сотника в последнюю очередь, и жест его скорее машинальный, символический. - А если гнать будет... - Будет! - охотно подтвердил дядька. - Будет гнать-то! Дяченко-куренной он в седле родился, в седле крестился, под ним аргамаки, что мухи, мрут! - Значит, неделя, - бесцветно подытожил Юдка. - Вэй, не вовремя... Сале кивнула, пряча радость глубоко-глубоко, туда, где ее не смог бы высмотреть черный взгляд Консула, чудом восставшего из мертвых. Чудом, Именами и стараниями Рудого Панька, румяного деда-словоблуда. - ...ну иди, иди ко мне, моя красавица! Гой-да, гой-да! Распрягайте, хлопцы, коней и ложитесь почивать... до Страшного Суда! Гой-да, гой-да... Колено пана Станислава было толстым и твердым, как и все панское бедро. Оно мерно двигалось под Сале, боком сидящей сверху, будто и впрямь спина крестьянского тяжеловоза, вынуждая подпрыгивать с закаменевшей улыбкой. Совсем рядом поблескивали толстые стекла окуляр. Ни дать ни взять добрый папаша шутит шутки с дочкой-переростком в домашней библиотеке, перед тем как взять со стеллажа фолиант, доверху набитый исключительно мудрыми мыслями о добродетели. Улыбайся, Куколка, улыбайся... и расслабься, чтоб тебя Тень Венца покрыла! Слышишь! - Ну что, пан Юдка, подложил нам с тобой писарчук свинью?! Ешь сало, не ешь, а придется! И турки хороши! - замирение, замирение, чтоб их всех Магометка по второму разу обрезал! Ладно... в полковничьей канцелярии у меня лапа есть. Славная лапа, волосатая, с золотыми цехинами в горсти, жаль, у владыки полтавского свои лапы втрое волосатей! И зуб на пана Мацапуру-Коложанского... давний зуб, глазной. С дуплом. А ну как и впрямь анафему пропоет, старый пропойца? И тебе заодно, сотник надворный... Слышь, пан Юдка, быть тебе первым пейсатым, которого сам владыка с амвона анафеме предаст! Клянусь гербом Апданк! Все жидовство от радости взвоет! Шучу, шучу... гой-да, кони, снег топчите... Тихо горела лампа зеленого стекла, бросая тени на горбоносое лицо Иегуды бен-Иосифа. По приказу пана сердюки втащили в библиотеку дощатый топчан и поставили у стены, под фамильным портретом, застелив малой периной и покрывалом вишневого атласа. Юдка долго сопротивлялся, возражал, что негоже ему бока пролеживать в присутствии мостового пана; но Мацапура был неумолим. В итоге раненый Консул волей-неволей лег, сам Мацапура вместо излюбленного кресла опустился на дубовый табурет; а Сале, исполняя просьбу неутомимого на выдумки Стася, вынуждена была присесть к нему на колено. И когда же он угомонится, прекратит забавляться дурацкими качалками?! По всему выходило, что ой как нескоро. - Ладно, будем поторапливаться. Не люблю, а будем... гой-да, гой-да, шибче, кони!.. Придется тебе, милочка, вторую ночь без меня коротать - я обратно в замок вернусь, дорожку к Вратам торить! Да по первому снежку дадим коням батожку... Ты не бойся, милочка, я без тебя стучаться не стану. Без тебя, да без пана Юдки с дюжиной сердючков (чуешь, Юдка?!), да без младенчика нашего славного! Гой-да, кони... А скажи-ка мне, милочка: что, твой князь за младенчика пану Мацапуре маеток отвалит?! Малый такой маеток, с курячий огузок, чтоб только хату поставить? Сале кивнула - и чуть не прикусила язык: так сильно подбросило ее чужое колено. - Венец из белой кости даст, не поскупится, - сказала она, приноравливаясь к новому ритму. - Верно говорю, даст... - Из кости? Кость - это хорошо, это славно... чья хоть кость-то? Ну да там видно будет... значит, до Купальской ночи ждать не станем! Небось рада, моя красавица?.. не слезай, не слезай, дай старому Стасю поиграть всласть! Эй, пан Юдка, не помнишь, какие у нас большие праздники на носу?! Влажные глаза Консула смотрели в потолок. Сале осмелилась, пригляделась искоса, и ей показалось: там, в чудной глубине черноты, на самом донышке, по сей час теплится искорка негасимого изумления: "Я еще жив? почему? почему?!" Тонкие пальцы, которым не оружейную рукоять держать, а гусиное перо в чернильницу макать, задумчиво оглаживали рыжий пожар бороды. - Праздники, пан Станислав? Да уж и не скажу так сразу... Месяц-лютый, восьмой день? На той неделе был "Ту-би Шват Эрец-Исраэль", "Новый год деревьев", до месяца-березня тихо, а там уже и "Пурим" рядом! "Амановы уши" печь надо, подарки голоте раздавать... - Да что ты мне свои жидовские вечерницы в глаза тычешь?! Разлегся перед паном, сучий потрох, шутки дурацкие шутишь... Встать! Словно норовистый жеребец брыкнул задом под Сале. Женщина отлетела к стене, чудом удержавшись на ногах, и больно ударилась плечом о край портретной рамы. Узкоплечий молодчик с картины сочувственно улыбнулся: "Терпи, Куколка, терпи, мне больше терпеть доводится - ты живая, а я вон какой..." Цепь с белым камнем оттягивала шею молодчика, напоминая больше не украшение - груз, навешенный палачами будущему утопленнику. Глубокий вдох, медленный, опустошающий выдох; и когда Сале ощутила себя готовой повернуться, за спиной миролюбиво прозвучало: - Ладно, пан Юдка, не бери зла в сердце! Сам понимаешь, как оно сейчас... иной раз и не выдержишь. Облаешь слугу верного под горячую руку. Лежи, лежи, не береди рану-то... Картина, представшая взгляду Сале, была прежней: пан Станислав на табурете, пан Юдка на топчане. Благодать; семейный вечер. Тихо горит лампа; тихо смотрит молодчик с портрета. Разве что в воздухе разлит терпкий, пьянящий аромат... опасности? крови? чего?! Нет ответа. И, похоже, чем дальше, тем больше становится вопросов, и меньше - ответов. Пан Станислав встал, поправил на носу окуляры. - Сам сказал, пан Юдка, - бросил он с добродушной ухмылкой, - месяц-лютый на дворе. Значит, к тринадцатому числу, к понедельнику, бабы на обед коржи-жилянки подадут, да горелку мужьям по-доброму выставят - рот полоскать, чтоб ни крошки не осталось! Великий Пост с тринадцатого заходит, пан Юдка, с Жилистого Понедельника, как у нас, добрых христиан, говорят... А слыхал ли ты, пан Юдка, как в здешних краях да еще в Таврии этот понедельник по-свойски кличут? Когда боженька в сторону смотрит?! - Мертвецкий Велик-День, - равнодушно