Бальзамировщик: Жизнь одного маньяка - Доминик Ногез
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первым я узнал стоявшего слева бедного кота Клемансо — первым из всего этого застывшего подобия Ноева ковчега. Он оскалил зубы, словно готовился испустить пронзительный вопль, и выпустил когти. Рядом с ним были две собаки из нашего квартала — Жозефина и Мюге, дог психоаналитиков и дворняга консьержки, перемазанная в красной краске, словно потерявшая куски плоти в смертельной схватке. За ними, оба в белых халатах и с забавно открытыми ртами, словно для того, чтобы напомнить о своей профессии, стояли дантист Азулей и его ассистентка, снова соединившиеся, на этот раз навсегда. Затем какой-то тип, похожий на грузчика, с серьгой-кольцом в ухе — его я узнал по рулю, обтянутому искусственной кожей «под леопарда», который он гротескно сжимал обеими руками, а также по огромной дыре, которая зияла у него во лбу, — это был шофер грузовика с департаментского шоссе 965, одна из первых жертв в этой истории! Затем, в той же самой тускло освещенной зоне отверженных — какой сюрприз! — мадам Лекселлен, жена мясника, сидевшая на высоком табурете, с возвышавшимся над головой огромным шиньоном и неприятной усмешкой на губах, словно готовая в очередной раз сказать что-то язвительное в адрес мужа, с пачками денег в руках. У ее ног — близнецы консьержки, с искаженными злобой физиономиями, вцепившиеся друг другу в волосы. Недалеко от них, чуть наклонившись вперед, с огромным пером, воткнутым между ягодицами, — Жан-Жак Маршаль, также с гримасой на лице. Что до какого-то человека лет пятидесяти, на голове у которого лежал кусок розоватой черепицы, а вокруг пояса был обмотан план аббатства, — я без труда догадался, что это был злополучный «реставратор» из Понтиньи.
Симметрично им с другой стороны, под тем же мрачным освещением, я увидел Полин Менвьей с кругами под глазами (в которых, однако, сохранилось вызывающее выражение «Мне на все плевать!») и руками, скрещенными на огромном животе, ставшем едва ли не впятеро больше прежнего. У ее ног гротескно растянулся грузный лысый человек, державший в руках палитру и кисть, в котором я узнал Москайя — еще одного соперника Бальзамировщика.
— Ну? Как вы все это находите? — спросил последний.
Я смог лишь пробормотать:
— Невообразимо!
Но я еще далеко не все увидел. Ибо, присмотревшись получше, я разглядел в промежуточной зоне с более мягким освещением, среди многочисленных незнакомцев, сильно различавшихся между собой (по возрасту, росту, одежде, а также профессиональным орудиям, которые они демонстративно сжимали в руках, словно статуи или витражные изображения святых — те символы, которые с ними ассоциируются), и тех, кто был мне знаком, даже близок, а в некоторых случаях и более чем близок. Узнавая их одного за другим, я чувствовал, как у меня разрывается сердце. Слезы выступили у меня на глазах, я смотрел на них с недоверчивостью и болью, про себя обращаясь к ним со словами сочувствия:
— Как же это с вами случилось, бедные мои друзья? Какие страдания вам довелось претерпеть?
Прежде всего я увидел маленькую Элиетт в ее красивом синем пальто: сидя между двумя-тремя такими же несчастными детьми, она, казалось, хлопала в ладоши при виде кукловода (вероятно, того самого, у которого я так и не успел взять интервью!), который держал перед собой на ниточках своих Петрушку и Сапожника. Но самое сильное впечатление — я едва не закричал — произвел на меня вид Эглантины, полуобнаженной, не слишком изуродованной, хотя и находившейся почти рядом с неприятными личностями, освещенными зеленоватым светом. Между ее грудей что-то блестело — это был золотой скарабей, подаренный мной. Моя бедная подруга, некогда такая веселая, такая энергичная, такая чувственная, рядом с которой я мечтал прожить долгую жизнь и состариться и которая отныне и навсегда изменилась до неузнаваемости!
Недалеко от нее — новый сюрприз! — столь же близкие в смерти, как прежде далекие в жизни, — библиотекарь и мой дядюшка Обен, несмотря на то, что гроб последнего на моих глазах уехал в огненную печь (но, очевидно, он был пуст — вот почему он казался таким легким в руках носильщиков!). Что до Моравски, я сам отнес его, как говорится, к последнему пристанищу. Которое на самом деле оказалось не последним. Могильщик с кладбища Сен-Аматр был прав, да и комиссара на сей раз чутье не подвело: трупы исчезали с кладбища значительно чаще, чем появлялись на нем. И дядя, и Моравски, надо признать, выглядели наилучшим образом: библиотекарь с сосредоточенным видом и едва заметной улыбкой на губах читал огромную книгу в кожаном переплете — это могли быть «Опыты» Монтеня. Мой дядя — каким чудом Бальзамировщик, которому я никогда об этом не говорил, узнал, что он был архитектором? — держал в одной руке какой-то чертеж на кальке, в другой — угольник.
Не хватало лишь Александра Мейнара. Может быть, он тоже был среди «проклятых» (его обличительные выступления на стадионе, я полагаю, не могли внушить мсье Леонару ничего, кроме отвращения), если только скандал, устроенный им в «Приюте гурмана», не заставил его преждевременно покинуть Оксерр.
Наконец мой взгляд достиг того места, к которому, по идее, он должен был приковаться с самого начала, ибо это был центр панорамы, залитый ярким светом, и роскошные ткани богатых сочных цветов — розовый бархат, синий шелк, а также горностаевый мех (или подделка под него) — служили словно бы драгоценной оправой телам избранных, находившихся здесь. Эти тела были юными и обнаженными. Я без труда узнал Пеллерена, чуть пухловатого, но с гладкой кожей цвета слоновой кости, и еще двоих из «Содружества фуксии», прежде всего юного мотоциклиста, на котором из всей одежды был лишь красный шлем. Был здесь и юный араб — возможно, тот, кого я несколько раз видел в нашем дворе, — показанный на три четверти, зато с эрекцией. Особое впечатление производила группа юных девушек, среди которых одна заставила мое сердце забиться сильнее — не знаю, от ужаса, от боли или от желания: Прюн, которая лежала под ярким светом, словно под лучами солнца на пляже, с руками, закинутыми за голову, соблазнительно выступающими грудками, напоминающими… соблазнительно выступающие грудки (любая метафора здесь бесполезна!), и скрещенными, словно из-за остатков стыдливости, ногами, зато с широко раскрытыми глазами и с тем полуотрешенным, полувызывающим видом, который был у нее еще совсем недавно, когда я видел ее живой.
Но гвоздем всего спектакля был лежавший на широкой кровати, на белых простынях, сбитых набок для того, чтобы продемонстрировать его наготу во всем великолепии, слегка откинувшийся на подушки, с часами «Dandy» на запястье — Квентин Пхам-Ван. Вот какой была на самом деле та «Азия», в которой он роковым образом исчез: она находилась в глубине огромного светлого грота, похожего на увеличенную копию рождественского вертепа с многочисленными фигурками, где он играл, в свои двадцать пять лет, роль младенца Иисуса — или скорее, судя по его венку из плюща и виноградных гроздьев, юношу Диониса.
Взгляд Бальзамировщика еще раньше приковался к центру созданной им картины. Мне показалось, что он так и будет навечно устремлен туда, словно бабочка, которая находит свой огонек и начинает порхать вокруг него в неотвратимом жестоком танце, который в конце концов ее погубит. Я невольно отступил, словно для того, чтобы получше рассмотреть весь ансамбль, но на самом деле желая избавиться от этой гнусной фантасмагории, а также (хотя я еще не знал как) распрощаться с ее создателем. Его проницательность, обычно очень острая, сейчас переросла в почти сверхъестественную. Ибо, не отрывая глаз от своего блистательного возлюбленного, он резко схватил меня за руку — это могло показаться сообщническим жестом, но одновременно — и при мысли об этом у меня по спине пробежал холодок — знаком того, что он не собирается меня отпускать.
— Я понимаю вашу сдержанность, — наконец сказал он тоном архитектора, представляющего свой заключительный проект и стремящегося предупредить возможные эстетические возражения. — Я говорил вам, что мой труд закончен, но на самом деле он закончен лишь на 95 процентов. Здесь не хватает двух-трех вещей. Это дело нескольких часов. Прежде всего, музыки. Я колеблюсь между Берлиозом, Моцартом и Форе… Кроме того… Это касается вас… (Я вздрогнул.) Но прежде всего вы должны увидеть, как я работаю.
И, снова сжав мою руку, он повел меня направо, к небольшой галерейке, погруженной в полумрак. Еще раньше, чем он успел включить свет, я понял, что именно отсюда в основном шел запах. Это была мастерская, где царил беспорядок: вперемешку стояли флаконы с оранжевой и розовой жидкостью, коробочки с гримом, переливное устройство, валялись скальпели и крючья. На огромном столе лежало обнаженное, дряблое, бледное, слегка раздувшееся и уже начавшее вонять тело Филибера.
— Очаровательный молодой человек, только слишком любопытный, — пояснил Бальзамировщик. — Он уже пахнет, потому что я немного запоздал. Я готовлю его для «документальной» части.