Встреча в пути - Раиса Васильевна Белоглазова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прежде чем отправиться на завод, долго мылся и чистился, надраил медали и орден Красной Звезды за Кенигсберг. Он ведь думал как? Весь цех бросит работу, остановится: Гринька Иванов вернулся с фронта! А его даже не узнали. Да и узнавать-то было особенно некому. Из тех, с кем он ходил в учениках, уцелел на войне только один, и тот вернулся не на завод, а на сапоговаляльную фабрику: почти полностью потерял на фронте зрение. В цехе работали главным образом женщины и старики. Женщины, которых он помнил белозубыми, острыми на язык девчонками, обзавелись детьми, ходили озабоченные, усталые. Подошел, узнал кое-кто из стариков, помянул родителей, поинтересовался, чем он собирается заняться. Из начальства все были новые, незнакомые, за него, правда, ухватились, мастера даже переругались было за него: народу в цехе не хватало. А он…
Не понравилось ему в цехе, все показалось чужим и жалким. Стекла в окнах побиты, везде хлам, станки старые, где заклепано, где и вовсе проволокой прикручено. В тот же день попытался разыскать одноклассников. И тоже без особого успеха. Война разбросала кого куда. И получилось так, что оказался он в родном городе один-одинешенек, никому не было до него дела. Обожгла обида. Ведь там, на фронте, как представлялось? Ну, если и не цветы и не оркестр, а все ж таки встретят его в родном краю как положено. Как-никак и под пулями бывал, и кровушки пролил немало, вернулся, можно сказать, героем, руки-ноги целы.
Григорий Иванович покачал пышноволосой головой, глядя перед собою в пол.
— Не видел, не понимал. Что и тут, в тылу, люди исстрадались, что не до празднований им. И не внимания от них надо требовать, а засучивать рукава и приниматься за работу.
Кстати, работать-то он, оказывается, как ни странно, и не умел. А может, в этом и нет ничего странного? На войне ведь как? О тебе другие заботятся. И боеприпасами обеспечат, и харчи вовремя подбросят, и бельишко. А случится особое положение, на фронте чего не бывает, солдатская смекалка выручит. К мирной жизни, да еще в послевоенную разруху, он оказался просто-напросто неприспособленным. И то сказать, когда ему этому делу было обучиться, если на войну пришлось пойти чуть ли не от мамкиного подола?
В печи, что обогревала комнаты, засорился дымоход, растопить ее так и не удалось. Обосновался на кухне. Так было лучше во всех отношениях. Пока на плите грелся чайник, валялся, не снимая одежды, на раскладушке. Он даже простыней матрац не стал застилать поэтому. На ночь, правда, раздевался и укрывался пуховым одеялом в кружевном пододеяльнике. Чашку и тарелку иногда споласкивал. Если на полу скапливалось много мусора, брался за веник. Больше никакой уборки не требовалось. Да и не хотелось ею заниматься. Днем слонялся по городу, разыскивая знакомых, по вечерам в кухню вваливался сосед с неизменной бутылкой. Бубнил:
— Жалко мне тебя, парень! Фронтовик, сирота…
Эти слова еще больше разжигали обиду.
Электроэнергии в городе не хватало, «частный сектор» по вечерам нередко отключали, приходилось затеплять огарок свечи на донышке опрокинутого стакана. А то и вовсе коротали вечер при свете открытой дверцы плиты. Свечей в магазинах не продавали, их нужно было «доставать». Как и многое другое. Он «доставать» не умел, дай не знал где, у кого. Выручала барахолка. Отдавал за булку хлеба пуховую подушку, кашемировый полушалок. Вещи было не жалко. Он их не покупал и не знал им цены. Он вообще много чего не знал. Позже Антонина Юрьевна, жена, скажет:
— Не с теми ты людьми начал мирную жизнь, вот в чем дело! Где были другие, нормальные люди? Работали.
Работать не хотелось. Не находил он в себе желания подниматься в студеную темень зимнего утра и, заправившись стаканом морковного чая, тащиться через весь город на завод, в цех. Маяться там с разбитым станком целую смену, а то еще и вторую, если не придет сменщик, что случалось довольно часто, люди болели от холода и недоедания, утолять голод в заводской столовой не банкой американской колбасы, как он привык, а тарелкой жидкого пшенного супа. Он пытался, отработал почти две недели и… не смог. И все же, может, нашел бы дело по душе. Сосед по вечерам бубнил:
— На кой ляд тебе этот завод? Железяку жевать не будешь. Я тебе хлебное место подыщу.
Лишь много позднее он догадался, понял: не от душевной доброты сосед «устроил» ему такую должность — одновременно шофер, грузчик и экспедитор на продовольственной базе. Самому соседу на эту работу путь был заказан из-за судимости, ему был нужен человек с автомашиной, именно такой вот желторотый, доверчивый и неопытный, чтобы плясал под его дудку.
Вообще-то шоферить нравилось, хотя вместо машины досталась настоящая колымага, «студебеккер» из тех, что присылали американцы перед окончанием войны. В свое время грузовик использовали для перевозки с рудника ценного вольфрама и, разумеется, вытрясли из него все, что было положено. Теперь, по сути уже непригодный, «студебеккер» с темна до темна мотался по разбитым городским мостовым с нехитрым послевоенным довольствием вроде ливерной колбасы и соевого жмыха. Порой поездить за день удавалось какой-нибудь час, остальное время проводил под грузовиком. И все же привязался к своему дряхлому «американцу».
По вечерам заявлялся сосед с неизменной бутылкой. Нет-нет да подбрасывал по его просьбе какие-то ящики по различным адресам. С чем были ящики и кому предназначались — не допытывался. Было все равно.
Пили не только с соседом. «Соображали на двоих, на троих» и на базе. В один из таких дней и не добрался домой, не дотянул каких-нибудь двести метров.
Стоял уже апрель. Снег сошел, днем солнце пригревало так, что можно было ходить уже без ватника, но по ночам подмораживало еще крепко. Ноги и руки у него закоченели. Когда Антонина Юрьевна втащила его к себе на кухню и принялась растирать их полотенцем, не смог сдержать стона. Еще она заставила его выпить чуть ли не целый чайник круто заваренного чая с молоком и сахаром. К утру он протрезвился настолько, что уже мог держаться на ногах. Однако Антонина Юрьевна снова усадила его на полушубок у плиты, на котором она оттирала его закоченевшие руки и ноги.
— Постой, погоди.
Сама опустилась на табуретку возле кухонного стола спиной к окну. В стареньком байковом халате, на голове голубая косынка, повязанная чалмой. Он не видел, чтобы кто-нибудь еще так повязывался. А ей было к лицу. Голубой цвет еще подсинивал сине-серые строгие глаза, оттеняя бледноватые впалые