Там, где престол сатаны. Том 2 - Александр Нежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но я еще и от хвоста старался избавиться! – чуть ли не с отчаянием вскрикнул Сергей Павлович. – От этой слежки проклятой, унизительной, постыдной, ненавистной…
– Тише, Сережинька, тише! – приложив палец к его губам, взмолилась Аня. – А вдруг…
Он поцеловал ее палец и горестно объявил, что у рыцарей плаща и кинжала промахов не бывает. Представляю, хриплым от ненависти голосом сказал Сергей Павлович, как кто-то из них ухмылялся в мою полусогнутую спину, когда я вымаливал билет в Красноозерск… И ехал потом – он ли, другой: какая разница! со мной в метро, и видел, как ты меня поцеловала, и сейчас топчется за нами следом! Боголюбов! Враг Отечества! Изменник! Вор! (В том, разумеется, смысле, каковой вкладывал в это слово государь-преобразователь, державного блага ради велевший удавить собственного сына.) Но позвольте! Или у нас признание по-прежнему является царицей доказательств, или все-таки мало-помалу начинает оживать совсем было замордованная презумпция невиновности?! В таком случае требую объяснений согласно статье Конституции номера не помню, но суть знаю: не имеете права. Отвечайте, черт побери, быть может, по его вине гибнут больные?! Презренный поклеп, не имеющий грана доказательной силы. Скрывался от уплаты алиментов? Ложь! Сколь ничтожна ни была всегда зарплата скоропомощного врача, третья ее часть уходила дочери. Не всегда подобающим образом делился с ней «левыми» заработками? Признаю, каюсь и себя в том осуждаю. Берите меня, хватайте, судите, определяйте на принудительные работы! Согласен мыть ваши заплеванные улицы и чистить загаженные сортиры!
– Тише, Сережа, ради Бога, тише, – успокаивала Аня разбушевавшегося Сергея Павловича. – Там, – через плечо она кивала назад, – может, и нет никого.
Он отвел ее руку. Литературу, запрещенную в этой стране, я читал? Да все, кого я знал, ее читали – и «Архипелаг», и «Доктора», и Авторханова… Если бы не она – каким бы глупым теленком был я сейчас! Запрет на свободу мысли я отвергаю как гнуснейший и противоречащий…
– Аня! – воззвал он о помощи. – Чему противоречит запрет на свободу мысли?!
– Христу, – без промедления и твердо ответила она. – Апостолу Павлу. Я сейчас вспомню… погоди… Вот. Стойте в свободе, которую даровал вам Христос, и не подвергайтесь опять игу рабства. Здесь, правда, смысл не столько политический, как у тебя, а высший, духовный смысл…
– Да не имеет значения! – обрадовано вскричал он. – Раз мне дана свобода, мне, человеку, созданному по образу и подобию Божию, то никто не смеет ее у меня отнять! Видишь – они ни с какой стороны не имеют права!
А тут и блаженный Августин кстати припомнился ему: возлюби Бога и делай, что хочешь. Лишь ослу может показаться в этих словах абсолютная вседозволенность, ибо осел не знает, что такое любовь к Богу и как она останавливает человека, едва лишь занесшего ногу, дабы вступить ею на путь греха. Милосердное небо, до чего же смешон и жалок Николай-Иуда, подозревающий, более того – почти уверенный, что седьмая вода на киселе, каковую он в далеко идущих целях с напускной сердечностью наименовал племянничком, ищет Завещание, дабы за хорошие деньги сбыть его за кордон. Внутреннее, духовное их зрение устроено, очевидно, таким образом, что повсюду они видят исключительно предательство, корысть и низость. Что для них глаголы божественной правды? Что для них свет неизреченный, которого свидетелями на горе Преображения стали апостолы и который изредка озаряет избранные души, укрепляя их посреди бушующего хаоса и приготовляя к мраку последней ночи? Что для них жизнь, как не усвоенная с молодых ногтей форма существования белковых тел, сводящаяся, по сути, к антропофагии в наиразличнейших ее проявлениях? Что для них, наконец, смерть как не яма с червями или печь с огнем? Черви их сожрут, огонь спалит – и точка.
– И эти люди, – с глубочайшим изумлением обратился Сергей Павлович к Ане (а они уже подходили к дому, видели свет в кухонном окне седьмого этажа и, похоже, силуэт папы, беспокойным взором обшаривающего близлежащие окрестности, как то: улицу с изредка пробегающими машинами, с мигающим желтым огнем светофора, покрытые пухом тополя, школу напротив и хиленькую сосновую рощицу за ней, сейчас, впрочем, почти скрытую опускающейся на город ночью), – хотят, чтобы все – в том числе и я – жили по законам их болота. Но я вылез, выкарабкался, выполз из него, ты знаешь, и знаешь, кто мне помог спасти тело и душу! А они хотят, чтобы я вот это… – трясущимися руками Сергей Павлович открыл портфель, достал тетрадь и, остановившись под фонарем, прочел: «В Государственное политическое управление. От гражданки г. Красноозерска Афониной В. М. Прошу выдать вещи, оставшиеся после смерти моего родного брата Жихарева Александра Михайловича (епископ Валентин): белье, верхнюю одежду, обувь, кожаную и теплую, чемодан, деньги и вообще, все, что осталось». – …забыл… чтобы я жил, как будто в этой стране, горьком моем Отечестве, государство не казнило людей тысячами и тысячами… А уж потом, может быть, через какое-нибудь окошечко в подвале возвращало родственникам белье с пятнами крови! И расписочку пожалте… Нам вашего добра не нужно. А деньги, – он захохотал, закинув голову в потемневшее небо, – какие деньги! Не было денег! Истратил! Блатные отняли! Кто ж деньги-то отдает! Бельишко нате вам и ботинки ношеные-переношеные… А денежки – да вы что, гражданочка! Чемоданчик вот он, пальто зимнее перелицованное вот оно вам на доброе здоровье, а насчет денег – это вы зря… И они хотят, чтобы я все это забыл? Чтобы я им деда моего, Петра Ивановича, простил? Чтобы я пренебрег его последним словом? Чтобы я в Сотников ни ногой? Да я там вверх дном все переверну, всю Юмашеву рощу перекопаю, в монастыре от маковок до подвалов все обшарю – а найду! Пусть я дитя распада, пусть я обречен одиночеству… – Он вдруг остановился и с изумлением глянул на Аню.
– Спасибо тебе, – со слезами в голосе сказала она.
– Анечка! – обнимая и привлекая ее к себе, воскликнул Серей Павлович. – Я совсем не о нас с тобой! Мне без тебя жизни нет, ты знаешь… Я хотел сказать, что моим первым метафизическим криком, моим голосом там, – он указал рукой вверх, – был вопль одиночества, на которое я был бы обречен, если бы не ты…
– Сережинька, – робко шепнула она, – а может, ты не поедешь? И мама спрашивает – а когда ты к нам придешь?
Он обнял ее еще крепче.
– Вернусь, приду и прямо с порога объявлю: я к вам пришел навеки поселиться!
4
Как незамедлительно выяснилось, папа был истомлен ожиданием сына и милой Анечки (так он выразился) главным образом из-за желания приобщить их к своего рода эпохальному событию, заключительной, можно сказать, точке его журналистского поприща, каковое само по себе – будем же, наконец, честны перед собой и небесами, признал Павел Петрович, тотчас вызвав у Сергея Павловича сильнейшее подозрение, что узкий круг редакционных друзей воздал должное эпохальному событию и его творцу – не оставило, увы, следа в отечественной журналистики, не говоря уже о словесности вообще, впрочем, чтó в журналистике сегодня блестит червонным золотом, завтра покатится медным пятаком, но Бог с ним с поприщем, обнесенным колючей проволокой цензуры и вышками мордоворотов из Китайского проезда и Большого дома, без устали вопивших все семьдесят лет: «Шаг влево, шаг вправо, прыжок вверх – считается побег! стреляем без предупреждений!»; и что – при таких-то угнетающих творческого человека обстоятельствах – могло выйти из-под его пера? конечно, во всем этом отчего бы не найти повод для малопристойного зубоскальства и огульного охаивания честных тружеников, исхитрявшихся протащить на газетную полосу хотя бы малую толику правды, ее отблеск или, согласно Платону, тень, намек на нее, в котором умный читатель умел враз углядеть суть дела, но глуповатый поэтишка, как воробушек, склевывает рассыпавшиеся при дороге зерна и чирикает убогим по содержанию и ничтожным по форме стихом: «а правду изобразить никто не запрещает. Но только, стало быть, какую шеф пущает», а это, господа, не только бездарно, но и подло, ибо вместе с умерщвленной правдой отчасти приказывает долго жить тот, кто ее вынашивал, лелеял, выпестовал и в меру своего скромного дарования пытался придать ей сверх простоты, краткости и убедительности еще и достойный литературный облик, в коем свежесть и блеск мысли сочеталась бы с необычностью материала. Случившееся же или, вернее, высеченное, как после удара кремнем о кремень, огнеподобное событие в сущности своей достаточно банально: с завтрашнего дня Павел Петрович уволен.
– Уволен?! – приложив ладони к щекам, горестно воскликнула Аня.
Павел Петрович кивнул с печальной гордостью премьера, только что получившего из рук его высочества указ об отставке. Уволен. Впрочем, событие это, имеющее, может быть, значение для его клонящейся к закату жизни, совершенно ничего не меняет в общем порядке бытия, где подобные вещи – пусть даже увольнение журналиста с почти сорокалетним стажем и к тому же удостоенного звания заслуженного работника культуры – случаются сплошь и рядом. Увольнение. Старость. Болезнь. Последний вздох на больничной койке. Похороны на казенный счет. Искреннее горе немногих друзей…