Неприкасаемый - Джон Бэнвилл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Пора поговорить о Патрике Куилли, моем бывшем мальчике для утех, поваре и по существу домоправителе. Я до сих пор страшно переживаю его утрату. При воспоминании о нем почему-то от чувства вины и стыда меня бросает в жар. Я мучаюсь вопросом, упал он или выбросился, или даже — не дай Господи! — не столкнули ли его. Я познакомился с ним, когда он работал продавцом в ювелирной лавке Берлингтонского пассажа. Я заглянул туда купить довольно изящную серебряную булавку для галстука, которую разглядел в витрине, намереваясь подарить Нику по случаю его первой речи в парламенте, но кончилось тем, что я подарил ее Патрику в ознаменование другого, далеко не безгрешного восхождения — ту ночь он впервые провел в моей постели. Он, как и я, был высокого роста и очень красив, если можно считать красивым вечно чем-то недовольного, дувшегося по любому поводу малого. Отличный торс, сплошные мышцы и сухожилия, возбуждающая волосатая грудь и в то же время комично тонкие кривые ноги, что было его больным местом, как я обнаружил, однажды неосторожно пошутив (он дулся весь день и полночи и только к рассвету мы наверстали упущенное; я никогда еще не был таким… предупредительным). Как и я, он был выходцем из Ольстера — конечно, протестантом, несмотря на имя, — рано пошел в армию, чтобы выбраться из белфастских трущоб. В 1940 году в составе экспедиционного корпуса попал во Францию; я часто думаю, не приходилось ли мне в качестве цензора читать его письма домой. Когда в Бельгию вступили немцы, он попал в плен и до конца войны находился не в самом уж плохом концлагере в Шварцвальде.
Сразу после нашей первой ночи он переехал ко мне — я тогда еще занимал квартиру на верхнем этаже института — и немедленно принялся перестраивать мой быт. Он был неутомимым чистюлей, что меня вполне устраивало, потому что я сам на этом тронулся (кажется, педерасты бывают только двух видов — неряхи, как Бой, и монахи, вроде меня). Он был абсолютно необразован, и я, конечно, будучи верен себе, не устоял перед тем, чтобы приобщить его к «большой» культуре. Бедняга действительно старался куда больше, чем Данни, но так ничего и не достиг, став потехой для моих приятелей и коллег. Он ужасно переживал и однажды, обливаясь злыми слезами, шарахнул об пол хрустальный графин, когда обедавший у нас Ник стал потешаться, передразнивая белфастский акцент Патрика и задавая парню дурацкие вопросы о живописи семнадцатого века, в чем, должен сказать, сам Ник разбирался не больше, чем Патрик.
Патрик очень любил хорошо одеваться и зачастил к моему портному, беспечно игнорируя состояние моего банковского счета. Я же не мог отказать ему в удовольствии, тем более что в хорошо пошитом костюме он выглядел невозможно соблазнительным. Конечно, я не мог брать его с собой во многие места, потому что, как бы прилично он ни выглядел, достаточно ему было открыть рот, чтобы стало понятно, что он собой представляет. Это было постоянной причиной трений между нами, правда, его чувство обиды несколько приутихло, когда я рискнул позволить ему сопровождать меня во дворец в день посвящения меня в рыцарское звание. У миссис У. даже нашлось для него несколько слов, и вы можете себе представить произведенное впечатление. (Между прочим, я часто спрашиваю себя, знает ли миссис У. о том, что ее боготворят в среде гомосексуалистов. Вот ее мать, так та в свое время наверняка упивалась ролью ангела-хранителя всех свихнувшихся на этом поприще и даже позволяла себе шутить над собой по этому поводу. Юмор миссис У., правда, не такой грубый, хотя и она любит подшучивать, напуская на себя серьезный вид. Боже, мне и ее очень не хватает.)
Появление Патрика ознаменовало начало нового этапа моей жизни, можно сказать, среднего периода — времени покоя, размышлений и глубоких исследований, что приносило мне радость после бурных военных лет. Во всяком случае, на лондонской сцене значительно поутихло, особенно после отъезда Боя в Америку, хотя доходившие до нас с той стороны Атлантики сплетни о его похождениях вносили оживление в скучные вечеринки. В основном я был доволен семейной жизнью. Неправильное употребление данного понятия носит чисто формальный характер. Патрик обладал всеми качествами хорошей жены и, к счастью, был лишен двух худших: он не был женщиной и не плодоносил. (В наше время протестов и стремления к так называемой эмансипации я спрашиваю себя, до конца ли понимают женщины, как глубоко, всем своим нутром, до слез ненавидят их мужчины.) Он окружил меня заботой. Был занятным собеседником, отличным поваром и превосходным, хотя и не богатым на выдумки любовником. К тому же был ловким сводником. Абсолютно лишенный ревности, приводил ко мне парней со скромным рвением кота, кладущего к ногам хозяина наполовину съеденную мышь. Кроме того, он отличался нездоровым любопытством, и какое-то время мне пришлось преодолевать невольную стыдливость, чтобы позволить ему смотреть, как я скакал в постели на этих полуобъезженных жеребчиках.
В институте присутствие Патрика не вызвало замечаний. Разумеется, мы держались подчеркнуто скромно, по крайней мере в часы, когда галереи были открыты для посетителей. Патрик любил устраивать вечеринки, которые иногда бывали чересчур буйными, поскольку его приятели не могли похвастаться приличными манерами. Правда, наутро, к тому времени, когда я с похмельной головой приходил в себя, квартира находилась в идеальном порядке, задержавшиеся выставлены за дверь, окурки и пустые пивные бутылки выброшены, ковры вычищены, в квартире прохладно и тихо, как в синеватом пространстве спальни Сенеки на висевшей над письменным столом картине Пуссена, которую после всего, что происходило, никто из гостей не украл или не разбил вдребезги, как мне чудилось в пьяных кошмарах.
В этой квартире Вивьен ни разу не была. Я как-то встретил ее в универмаге «Хэрродс». Со мной был Патрик. После невнятных представлений мы с ней немного поговорили. Из троих только я сгорал от смущения. Ник не принимал Патрика всерьез. Я надеялся, что он — хочу сказать, Ник — станет ревновать. Да, знаю, жалкие надежды. С другой стороны, Патрику Ник страшно нравился, и когда он бывал у нас, неприятно было смотреть, как тот ходил за ним как большой, дружелюбно настроенный и не очень умный пес. Как бы плохо Ник себя ни вел, ему все прощалось. Ник степенно, величественно вступал в зрелый возраст. Он прибавил в теле, но что у других показалось бы огрубением, у него это выглядело так, будто он примерял мантию лорда. Он уже не был тем красавчиком демонического вида, каким был лет до тридцати; откровенно говоря, он выглядел как типичный высокопоставленный тори — осанистый, одетый с иголочки, лощеный, словом, обладал всеми внешними качествами, какие с годами, не знаю как, обретают очень богатые и могущественные. Юношеское самомнение, казавшееся мне смешным и привлекательным, как и его физическое «я», тоже прибавляло в весе, окончательно подавляя остатки чувства юмора, которое вообще-то никогда не относилось к его лучшим качествам. Если раньше он отстаивал свои убеждения с юношескими пылом и прямолинейностью, то теперь разглагольствовал с важным видом, вперив грозный взгляд в того, кто осмеливался не соглашаться. Он шел по годам как караван, нагружаясь по пути данью, получаемой от жизни — драгоценности, деньги, власть, известность, жена и дети — две способные взрослые девочки, одна копия матери, другая похожа на свою тетю Лидию, и теперь он где бы ни появлялся, брал с собою груз этих богатств, подобно восточному властелину, шествующему в сопровождении свиты женщин в чадрах и сгибающихся под ношей рабов. Но я все еще любил его, беспомощно, безнадежно, стыдясь самого себя, смеясь над собой, чопорным эрудитом средних лет, сохнущим по этому раскормленному, самоуверенному, помпезному столпу истеблишмента. Как я обманывался! Мне постоянно приходилось наблюдать, что любовь тем сильнее, чем недостойнее объект.
После одной из таких шумных попоек в нашей квартире я рассказал Патрику все о своей другой, тайной жизни. Он рассмеялся. Такой реакции я не ожидал. Он сказал, что не смеялся так с тех пор, как во Франции немецкий пулеметчик ранил в задницу его командира. Он знал, что я был важной шишкой в скрытом от посторонних глаз мирке Департамента, но то, что я также работал на Москву, он воспринял как потрясающе смешной анекдот. Патрик, конечно, понимал, что значит жить тайной жизнью. Он потребовал, чтобы я рассказал во всех подробностях; был крайне возбужден и впоследствии очень старался в постели. Мне не следовало рассказывать ему об этом. Меня понесло. Я даже называл имена. Боя, Аластера, Лео Розенштейна. С моей стороны это было глупым хвастовством, но с каким удовольствием я выплескивал все это наружу!
В ту ночь, когда он погиб, мы с ним поссорились, что служит причиной постоянно испытываемых мною почти невыносимых мук совести. И раньше, конечно, случались ссоры, но в тот вечер в первый и последний раз мы по-настоящему подрались. Не помню, с чего началось, — уверен, с какого-то пустяка. Забыв обо всем, мы принялись орать друг на друга, как пара лишившихся рассудка обреченных любовников в кульминационный момент плохой оперы. Знать бы, что ждет беднягу Патрика несколькими часами позже, не стал бы выкрикивать ему в лицо ужасные, ужасные слова, а он не сидел бы почти до утра, предаваясь грустным размышлениям, не напился бы моим отборным коньяком, не нашел бы свою смерть, доковыляв до балкона и рухнув с четвертого этажа на залитый лунным светом двор. Я в это время спал. Хотелось бы рассказать, что видел зловещий сон или в тот момент проснулся, охваченный необъяснимым ужасом, но ничего такого не было. Я продолжал спать, а он со сломанной шеей лежал на камнях, и никто не видел, как он умирал, не слышал его последнего вздоха. Его увидел привратник во время утреннего обхода; меня разбудил звук его шагов, когда он поднимался по лестнице. «Прошу прощения, сэр, боюсь, произошел несчастный случай…»