Петербургский изгнанник. Книга вторая - Александр Шмаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иоган Петерсон опустил очки. Блеснувшие сквозь холодноватые стекла недоуменные глаза медика попытались улыбнуться.
— Я наведаюсь вечером…
Штабс-лекарь заторопился, учтиво раскланялся и оставил комнату.
Радищев, отсутствовавший при осмотре медиком Елизаветы Васильевны, тотчас же направился к ней. Он осторожно вошёл в комнату больной. Рубановская лежала на деревянной кровати, глубоко утонув в перине и пуховых подушках, накрытая тёплым одеялом. В домашней обстановке, среди кружев белья и простыней, Радищев заметил, как бледна была Елизавета Васильевна. На её почти бескровном лице совсем ввалились карие глаза, страдальчески поджались тонкие красивые губы полуоткрытого рта, волосы, не собранные в строгую причёску, прядями раскинулись на подушке.
Елизавета Васильевна приподнялась, и Александр Николаевич помог ей полуприсесть в кровати, подложил за спину подушки, подоткнул одеяло.
— Хорошо, милый, — тихо проговорила она, стараясь улыбнуться, показать, что ей лучше после его внимания и посещения медика.
— Он так учтив был ко мне. Мне стало сразу легче, и я подумала, вскоре мы снова сможем тронуться в наш путь…
— Мы не поедем, пока ты, Лизанька, не будешь здорова…
Она погладила его руку и ничего не ответила. Потом её заняла уже другая мысль, о грудном ребёнке.
— Как наш крошка Афонюшка?
— При нём неотлучно Дуняша и Катюша…
— Какая она умница, — отозвалась Елизавета Васильевна о Катюше и попросила: — Положи меня…. Вот так, хорошо…
Рубановская хотела благодарно улыбнуться Радищеву, но не смогла и лишь пытливо посмотрела на него и виновато добавила:
— Болезнь моя задерживает нас, я ведь знаю, как не терпится тебе продолжать путь…
Привычным, но слабым движением руки с похудевшими и будто вытянувшимися пальцами она поправила пряди волос. Потом Елизавета Васильевна повернула к нему своё напряжённое лицо. На нём, несмотря на болезнь, сквозили воля и решимость твёрдой женщины, рискнувшей на поездку к нему в Сибирь.
Радищев подумал, что и сейчас её хрупкий организм противостоял болезни только потому, что Рубановскую поддерживала всегда и поддерживает теперь высокая любовь к жизни, к детям, к нему. Александр Николаевич давно понял, что трудности, пережитые ею вместе с ним, боль изгнания, разделённая с ним, составляли частицу её подлинного счастья.
«Я сделала для тебя всё, что могла, всё, что было в моих силах» — говорило ему напряжённое лицо Елизаветы Васильевны. И Радищев подумал, как он должен безгранично ценить героическое сердце этой дорогой для него женщины, совершившей изумительный подвиг ради него, изгнанника. Александр Николаевич в ответ на её беспокойство о том, что болезнь её задерживает их путь, сказал:
— Здоровье твоё, Лизанька, дороже всего; с тобой моя жизнь и радость. Как можно говорить о дороге, ежели ты больна… Выздоравливай…
Углы губ Елизаветы Васильевны дрогнули, шевельнулись ноздри. Лицо её на короткий миг словно ожило, глаза счастливо блеснули и тут же устало закрылись. Радищев понял — ей нужен покой. Он поцеловал её руку, лежащую поверх одеяла, и неслышно вышел из комнаты.
Рубановская заснула. Напряжение на лице исчезло, и оно вновь, бледновато-жёлтое, стало страдальческим и истощённым мучениями болезни…
3Первым, кто навестил Радищева из старых тобольских приятелей в день его приезда, был Панкратий Платонович Сумароков. Он искренне обрадовался встрече с Александром Николаевичем, его возвращению на родину. Они обнялись и поцеловались. И сразу между ними завязался самый непринуждённый и живой разговор. Сумароков поспешил сообщить, что он написал бумагу на высочайшее имя, ожидая помилования, но прошение его оставили без внимания.
За эти годы Панкратий Платонович заметно постарел, осунулся, прибавилась седина в его волосах, появилась лысина на голове. Александр Николаевич, разглядывая Сумарокова, заметил:
— Постарел.
— Лысина проступила, а ума так и не накопил, — пошутил Панкратий Платонович.
Он, как и прежде, был жизнерадостен, но огорчён неудачами издания «Библиотеки», полон новых планов нести свет просвещения сибирякам и сомнений: делает ли он то, что надо.
Александр Николаевич поведал о своих горестях, о беспокойстве за здоровье Елизаветы Васильевны и благополучный исход её болезни. И старые приятели, товарищи по сибирскому изгнанию, разговорились о том, чем жил каждый из них эти годы, какие знаменательные события на их глазах произошли, что случилось с их общими знакомыми.
— Александра Васильевича, нашего покровителя в делах культурных, — рассказывал Сумароков, — перевели в другое наместничество. Все благие начинания его и наши сразу заглохли…
Радищеву живо представились все встречи с тобольским генерал-губернатором Алябьевым, разговоры о просвещении в отдалённом крае государства Российского, но яснее всего разговор с ним об избиении дворовой жёнки Даниловой полковницей Наумовой. Он спросил Панкратия Платоновича, закончилось ли разбором судебное дело этой сибирской Салтычихи.
— Как же?! Тянется ещё, слышать довелось, разбирала дело палата уголовного суда, строжайше Наумову наказала, — Сумароков криво усмехнулся, — приговорила её к церковному покаянию. Покаяние за смерть! Закатать бы её в острог, в Нерчинские рудники! Но можно ль так поступить со столбовой дворянкой? Законы на страже сословия. Кто защитит простолюдинов?
Сумароков, страстно и с ненавистью говоривший об этом, смолк, а потом, махнув рукой, сказал:
— Лицемерный суд! — и со злым сарказмом добавил: — Судьям что! Лишь бы побольше положить в карман. Чем больше судят, тем меньше толку. Всякий судья идёт к хлебу готовому, как свинья к корму… Благо полковник Наумов безденежьем не страдает… Крепость Святого Петра — золотое дно, полковник в пограничной таможне — бог и царь. Торговля же сибирская в последние годы с Бухарией, Хивою, Ташкентом — бойка. Купцы тамошние выгоды большие имеют, не скупятся золотить руку таможникам…
Сумароков огорчённо вздохнул и энергически заключил:
— Всё на продаже и обмане держится, всё — сверху донизу, Александр Николаевич. Не подмажешь — не поедешь, не продашь — не поднимешься сам.
Панкратий Платонович встряхнул головой, собираясь с мыслями, чтобы короче поведать о самом важном, что произошло в Тобольске за эти шесть лет их разлуки. Радищев нетерпеливо ждал…
— Вскоре после твоего отъезда в Илимск прибыл к нам в народное училище выпускник Санкт-Петербургской семинарии Пётр Словцов — человек с горячей головой и пылким сердцем. Скажу: начитан был, вольнолюбивыми мыслями не в меру заражён. Образовал вокруг себя кружок из молодых учителей, выступал с проповедями…
Александр Николаевич насторожился. О Словцове он слышал впервые. Сообщение Сумарокова заинтересовало его.
— Говорил об обманчивости народной тишины, расточал стрелы негодования против нынешних порядков, не знал, куда свою буйную силушку направить… Невзлюбил наши занятия словесностью, поносил её любителей…
Радищев слушал Сумарокова и думал о новых своих друзьях, окруживших его и тогда, в первый приезд в Тобольск. В каждом было много душевной красоты, молодости, живой веры в лучшее. Иван Бахтин был самый молодой среди них, Панкратий Платонович и Михаил Пушкин — старше, их ровесниками были Апля Маметов — сын далёкой Бухарии и преподаватель философии и красноречия — Иван Лафинов. Он вспомнил страстные споры и чтения стихов тобольскими литераторами при встречах на вечеринках. Александр Николаевич знал всё их творчество в «Иртыше». Нет, он не судил бы так опрометчиво о занятии словесностью её любителей, как Словцов! Ему всегда нравились стихи Бахтина и Сумарокова искренностью вложенных в них чувств. От стихов веяло жизнью, неподдельным волнением самих поэтов, негодовавших против насилия и произвола, чинимого над простыми, беззащитными людьми их господами. Поэты верили в лучшее и возлагали надежды на избавление от гнёта и насилия, хотя ясно не представляли себе, как произойдёт это освобождение, кто даст его и принесёт народу. Они стремились быть людьми общественными, отдающими свой талант пользе народной, и Радищев представлял Словцова таким же пылким вольнодумцем, но не мог уяснить, себе, за что же можно было так строго осуждать благие дела тобольских литераторов.
А Панкратий Сумароков продолжал:
— Возгордился, во взглядах хотел быть отменным, в обществе заметным… И как не заметить было его, одетого в модный французский костюм с белой шляпой на голове…
Сумароков вздохнул.
— Горячность погубила его. Проповеди не понравились, в них усмотрели крамолу. Словцова забрали и увезли в столицу, в тайную экспедицию, а потом, говорят, сослали куда-то на север, в монастырь, что ли, заточили…