Детство Тёмы (сборник) - Николай Гарин-Михайловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты… черт… спишь?
Карташев открыл глаза.
– Не сплю, дьявол.
– Мне кажется, что я здесь уж сто лет безвыездно живу. Тебе не кажется? Квасу бы.
– Крикни.
Корнев помолчал и вдруг заорал:
– Дьяволы, квасу!
– Слушаю-с, – ответил за дверью Степан.
– О! – рассмеялся Корнев и даже поднялся. Потом опять лег.
Когда Степан принес квас, Корнев сел на диван, взял стакан, выпил залпом и крякнул. Он облокотился руками о колени и так остался.
– Еще прикажете?
– Нет, спасибо.
Но так как Степан все еще стоял в ожидании, то Корнев громко, немного раздраженно повторил:
– Спасибо… не хочу.
Степан ушел, а Корнев продолжал сидеть в той же позе, наблюдая с интересом самого себя: действительно ли он ни о чем не думает?
– Окончательное бревно… ни одной мысли… И черт с ними! – Он величественно поднялся, наскоро оправил костюм и, с засунутыми в карманы руками, с откинутой головой, напевая что-то себе под нос, пошел по комнатам. В миниатюре это был теперь вылитый портрет своего отца. Он нашел Зинаиду Николаевну в одной из комнат в углу, в удобном кожаном кресле.
– Читать изволите? – осведомился как-то небрежно Корнев.
– Да, – ответила Зина.
– Что-с?
– Жорж Занд: «Орас».
– Так-с… Не читал.
– Выспались?
– Как бык… Pardon за выраженье… Сегодня в голову все особенные какие-то лезут…
– Вы никогда не стеснялись, кажется, в выражениях.
– Вы думаете? Тем лучше… Нет, я окончательно в каком-то ошалелом состоянии. Мне кажется, что все это мое, что я здесь вечно жил и в моем распоряжении и жизнь и смерть или, по крайней мере, тысяча душ. Это много или мало?
– Не знаю.
– У вашей маменьки сколько было?
– Не знаю.
Корнев подумал.
– Вы не находите, что я как будто поглупел?
Зина рассмеялась.
– Не знаю.
– Вы, кажется, тоже находитесь в каком-то особенном состоянии незнания. Нет, я теперь положительно убеждаюсь, что я поглупел. Тем лучше: глупцам принадлежат радости жизни… Это я сказал или великий философ? С точки зрения высшей философии, еще вопрос открытый: кто менее гениален – глубочайший философ с вопросами, которых не решит, или величайший глупец, который не думает о них… Это шекспировская глубина, или я олух царя небесного.
– Это со сна, – рассмеялась Зина.
– Сосна? Не олух, а сосна… Гм!
– Вы в каком-то особенном ударе…
– Да, я кончу тем, если буду продолжать так, что выйду из гимназии и поступлю в полк.
– Прекрасная карьера!
– Я так и думал. Не смею больше утруждать вашего превосходительства… Pardon, я думал, что я уже в полку вашего супруга… Знаете, анфилада комнат… Аглаида Васильевна что изволит делать?
– На балконе с батюшкой.
– Говоря простым жаргоном – «с попом»… Наталья Николаевна?
– В саду.
– Честь имею…
Корнев с заложенными руками пошел дальше.
– Я положительно чувствую себя как дома, – оглянулся он в дверях.
– И отлично, – ответила Зина.
– Очень рад…
– У нас есть, – вернулся Корнев, – один родственник, старичок. Он сошел с ума, то есть не с ума, а забыл всех. Придет к нему дочь: «Здравствуйте, папаша». – «Позвольте узнать: с кем имею честь говорить?» – «Я ваша дочь». – «Очень рад… а ваша мамаша кто?»
Зина положила книгу на колени, откинулась в кресло и тихо, буззвучно смеялась.
– Я пойду знакомиться с батюшкой: «Очень рад, а ваша мамаша кто?»
Зина пошла за ним. Выйдя на балкон, Корнев несколько мгновений стоял и смотрел на батюшку и Аглаиду Васильевну.
– Товарищ моего сына.
– Очень рад, – проговорил Корнев и покосился на Зину.
Та едва удержалась от смеха и поспешила скрыться в комнаты.
Отец Даниил, маленький, с косичкой, с большим вздернутым носом и грубым крестьянским лицом, осторожно придерживая кресло, почтительно поздоровался с Корневым.
– Выспались? – спросила Аглаида Васильевна.
– Благодарю вас, – ответил величественно Корнев и, засунув руки, стал спускаться по ступенькам в сад.
Он шел, мурлыкая какую-то песню, и бессознательно отдавался прелести чудного вечера. Сквозь деревья вырывались брызги последних лучей и, казалось, осыпали сад облаками золотой пыли. Где-то хлопал бич, несся чей-то голос, мычал возвращавшийся скот, а еще дальше, где-то в степи, замирала тихая, нежная, полная грусти и мелодии малороссийская песня. Корнев подошел к пруду и долго смотрел вдаль на греблю, на поникшие ветлы, на золотую поверхность пруда и отраженное с белыми облаками небо, вдыхал в себя с новой силой поднимавшийся аромат сада, тот особенный аромат смолистого, старого, густо поросшего сада, который смешивался теперь с сухим ароматом далекой степи. Корнев опустил голову на грудь и задумался; какие-то неясные, сладкие думы неслись легко, ласкали душу и рисовали жизнь в какой-то сказочной, волшебной перспективе. Идеалы жизни вставали в чудных, красивых образах и манили к себе. Корнев поднял голову и, точно проснувшись, оглянулся. Он не отдавал себе отчета: он положительно забылся в каком-то очаровании… Он ли это? Мог ли он думать, что с ним может произойти что-либо подобное? Может быть, он способен теперь читать и стихи Фета? Что это: недостаточная способность смертного или высший порыв человеческого организма?
«Какая ерунда», – подумал Корнев, провел рукой по лицу.
Между деревьями на скамеечке сидела Наташа, и Корнев только теперь заметил ее. При виде Наташи новая волна радости охватила его.
– Я не заметил вас, – сказал он.
– А я видела и знаю, о чем вы думали.
– Я не думал… я стоял…
– И наслаждались природой.
Наташа сидела, облокотившись о дерево, и в рамке зеркального пруда, в огне заходящего солнца казалась каким-то воздушным видением.
– Да, откровенно говоря, я совсем охвачен, очарован, подавлен… и просто нет меня. Хочу чувствовать и не могу. Думаю, и как будто не я это думаю… так кто-то, где-то… Нет, положительно такого чувства я еще не переживал. Знаете, в воспоминании и поездка наша кажется мне каким-то сплошным очарованием: мне кажется, я бог знает когда уже уехал из города. Нет, надо Тёму сюда. Он там спит и пропускает прелесть…
– Засыпающего дня?
– Да… засыпающего под какую-то тихую, особенную, непрерывную музыку какого-то полного без конца оркестра. Вы замечаете? Еще немножко, и я начну стихами говорить.
– Ведите Тёму.
Карташев, проснувшись, лежал и думал об Одарке. Она ему приснилась, и взгляд ее глаз он еще ощущал в душе. Из гостиной доносилась музыка Мани, игравшей «La donna e mobile».[15] Он вспомнил, как, бывало, в детстве, сидя на окне, под вечер, любил слушать шарманку, игравшую эту арию; кусок сыра был так вкусен, и так нежно-тоскливо замирала последняя нота в гаснувшем дне… Он встал, вышел в другую комнату и, наткнувшись на открытую книгу о Данте, увидел стихи, присел и начал читать. Ему понравились две строчки, и он, сидя же, их выучил. Еще одни были длинные стихи, они тоже пришлись ему по вкусу, и он принялся и за них.
– Ты не спишь? Я думал, ты спишь, – сказал, входя, Корнев. – Идем на пруд. Ты, как поэт, совсем ошалеешь.
– Какой я поэт? – обиделся Карташев.
– Ну, брось… Я совсем в каком-то особенном состоянии. Ничего подобного я не видал… Действительно, природа имеет свою неизъяснимую прелесть.
– Природа… а любовь?
– Рыло!
Когда они пришли на пруд, солнце уже село, и весь запад горел прозрачным, красным огнем. В этом огне, в красном просвете, деревья точно замерли. С пруда слетела позолота, но пурпур запада еще фантастичнее отражался в зеркальной поверхности. Легкая дымка подымавшегося тумана смешалась с отражением, сливалась с окружавшими предметами и придавала им ту таинственную прелесть, когда действительность уже сливается с прихотливыми и нежными узорами фантазии. Карташев потянул в себя всей грудью воздух и какими-то пьяными глазами смотрел вокруг. Одарка чувствовалась в каждом штрихе.
Он начал декламировать только что выученные итальянские стихи.
– Так и есть: сразу на разных языках начал, – сказал Корнев. – Ну переведи.
– «Я так устроен, что пишу, когда меня вдохновляет любовь; смотря по тому, что она диктует внутри меня самого, я то и повторяю».
– Откуда это?
– Из Данте.
– Ты разве знаешь итальянский язык?
– Я не знаю его, но я знаю, что это мой девиз в жизни.
– Но у Данте, – сказала с грустью Наташа, – была только одна Беатриче.
– У него будет их двести! – махнул рукой Корнев.
– Двести?! – спросил Карташев. – Ах, черт возьми! Мефистофель, ты должен быть здесь. Ты в этом огне. Ты зажигаешь кровь очарованьем. И жги! Давай мне все, что может дать жизнь, и, черт с тобой, плачу тебе вечностью!
– Безумный Тёма, – произнесла, подымаясь в каком-то ужасе, Наташа, точно Мефистофель уже стоял перед ее братом.
– О да! да! – весело закричал Карташев. – Одно мгновение без удержу, чтоб все охватить, всю жизнь, все постигнуть, и к черту ее, как не годную больше дрянь!