"Дни моей жизни" и другие воспоминания - Татьяна Щепкина-Куперник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После съемки, конечно, воспоследовал, по ритуалу, завтрак в Эрмитаже…
А.П. затаскивали по обедам, театрам, собраниям литераторов и пр. Как он сам писал, он жил «в беспрерывном чаду», так что в конце концов с облегчением уезжал в свое Мелихово — небольшое подмосковное именьице — до нового «плавания»…
В синей гостиной у Лидии он читал только что написанную им «Чайку». Было много народа, и я смутно помню то впечатление, которое произвела пьеса. Она удивила своей новизной, и тем, кто — как и Лидия — признавал только эффектные драмы Дюма, Сарду и пр., — конечно, понравиться не могла. Лидия была актрисой чисто французского жанра. Мне, помню, страшно понравился и взволновал меня монолог Нины о мировой душе, а многие увидали в нем только насмешку(!) над новой литературой… Я, впрочем, не могла отнестись к этой пьесе объективно, так как мне казалось, что героиней ее выведена одна близкая мне девушка, близкая и А.П., которая в это время переживала тяжелый и печальный роман с одним писателем, и меня больше всего смущала мысль: неужели ее судьба сложится так же печально, как у бедной Чайки?
Я помню споры, шум, помню неискреннее восхищение Лидии и какое-то не то смущенное, не то суровое лицо А.П. Эту пьесу, конечно, по-настоящему понял и показал нам только несколько лет спустя Художественный театр.
Компания наша часто пополнялась новыми лицами: И. Н. Потапенко, с «интересной бледностью чела» и романсами, которые он недурно пел, сдержанный, серьезный С. А. Муромцев, впоследствии председатель 1-й Думы, представительный А. И. Южин, артист Малого театра и драматург. То вдруг какой-нибудь моряк из Японии, то буддийский проповедник, то болгарский певец…
Наезжал и Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк, которого очень любил Чехов и которого дети одних знакомых встречали так:
— Мама, мама, иди скорей — «твой» Сибиряк приехал!
Крупный, плечистый, с лицом сибирского купчика, совсем непохожий на «писателя», как их себе представляют, а скорее на прасола… С ним вспоминается забавный эпизод. Он очень любил выпить. В семейной жизни был несчастлив. У него была больная дочка Аленушка, для которой он писал свои прелестные «Аленушкины сказки». В Москве, среди друзей, он оттаивал душой и, когда выпивал, становился необыкновенно чувствительным. Тогда он преисполнялся нежностью к своей соседке — кто бы она ни была — и говорил ей трогательные и проникновенные вещи. Не избегла общей участи и я, и, провожая меня как-то в санях, морозной ночью, под ярким звездным небом, он говорил мне:
— Милая, чистая девушка, такая же чистая, как эти звезды. Будь я моложе! Будь я достойнее! Я сказал бы вам: стань моей звездой, свети мне на моем трудном пути… Но я несчастный, обреченный…
Тут мы подъехали к «Мадриду», и появление швейцара остановило его красноречие.
Вскоре после этого пришла ко мне одна из моих приятельниц и начала мне с волнением рассказывать:
— Бедный, бедный Мамин-Сибиряк! Как мне жаль его!
— А что?
— Да вот, представь, вчера он провожал меня от Тихомировых и вдруг так трогательно, со слезами на глазах, стал говорить мне…
— Милая, чистая девушка! — прервала я ее. — Такая же чистая, как эти звезды, и т. д.
— Почем ты знаешь? — спросила она и осталась немного недовольна и моим объяснением, и смехом…
В кружке нашем всегда было немножко романтическое настроение. К Лидии были многие неравнодушны, в Лику понемножку все были влюблены и т. д.
Как всегда в таких кружках, у нас у всех были какие-то шутливые прозвища, на которые особенно был изобретателен А.П. Сам себя он прозвал, как я уже говорила, Авелан и, кроме того, иеромонах Антоний. Нас с Лидией он звал «лиловая безумная» и «зеленая безумная» за наше пристрастие к этим цветам. У меня, впрочем, было прозвищ на все вкусы: Гольцев прозвал меня «Конституцией» и так и записочки ко мне обращал: «Милая Конституция!» Куманин звал меня «бабушкой», а Саблин «внучкой». Чаще всего меня звали «Фарфадеттой», что значит чертик женского пола, а поклонники более поэтичного наклона мыслей звали нас с Лидией «поэзия и фантазия», уверяя, что мы неразлучны, как эти два понятия… Звал меня еще Антон Павлович «Кума», после того как мы с ним крестили дочку его соседа, князя Шаховского, известного под кличкой «голодающий князь», — не потому, чтобы он сам голодал, а по его энергичной деятельности у голодающих.
Поездок в Мелихово я всегда, как бы ни интересно жилось мне в Москве, ждала с нетерпением.
* * *Уже одно ощущение, когда после пыльной, шумной, грязной Москвы, грохота ломовиков, теснящейся толпы, спертого и душного воздуха в вагоне выйдешь, бывало, на маленькой станции Лопасня и вдруг глотнешь чистого воздуха, особенно чистого, ароматного, с запахом поля, травы, сосны, ароматного даже зимой — словно под снегом таится что-то душистое, потом сядешь в тарантас или в сани и едешь — полями, полями, вдыхая ту благословенную тишину, тот простор, грустный, задумчивый и благостный, какой бывает только в русской природе, — уже одно это ощущение было радостно и успокоительно для утомленных московской суетой нервов. Словно вдруг приостановился во время быстрого бега и делаешь передышку… И от серенького неба, от белых берез, краснеющей рябины по дороге веяло покоем и отрадой (Чехов побранил бы эту фразу, но она выражает охватывавшее тогда настроение). И это ощущение продолжалось и усиливалось, когда я подъезжала к низенькому дому, когда попадала в уютные комнаты Мелихова, в атмосферу этой семьи, такой дружной, такой «настоящей».
Дитя города, без семьи, жившая в калейдоскопе новых лиц и впечатлений, я, вероятно, испытывала нечто вроде того чувства, что любили описывать старомодные писатели в наивных рассказах: чувства ребенка, смотрящего с улицы на ярко освещенную елку. Может быть, мне оттого так и нравилось у Чеховых, что у них было именно то, чего так не хватало мне: семья и деревенская жизнь.
А.П. в Мелихове был совсем другой, чем в Москве. Правда, он там разделял наши развлечения, интересы, говорил обо всем, о чем говорила Москва, бывал на тех же спектаклях, в тех же кружках, что и мы, просиживал ночи, слушая музыку так же, как и мы; но я не могла отделаться от того впечатления, что «он не с нами», что он — зритель, а не действующее лицо, зритель далекий и, точно старший, играющий с детьми, делающий вид, что ему интересно, а ему неинтересно. И где-то, за стеклами его пенсне, за его юмористической усмешкой, за его шутками чувствовались грусть и отчужденность. Болезнь ли была тому причиной, которая давно давала себя знать и как врачу была ему слишком ясна, неудовлетворенность ли в личной жизни, потому что Лика, к которой было у него серьезное и глубокое чувство, плохо скрытое той вечной шутливой маской, которую он надевал при ней, не отвечала ему ничем, кроме дружбы, и он видел, как она предпочла человека, во всех смыслах бывшего ниже его, не ценившего и не любившего ее… Но радости в А.П. не было, и всегда «издали» на все смотрели его прекрасные, умные глаза. Недаром он носил на часах брелок с надписью, которую как-то показал мне: «Одинокому весь мир — пустыня».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});