На рубеже столетий - Петр Сухонин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не могу, что делать-то, когда не могу? — говорил он себе с болью в сердце. — Знаю, что подло, низко, но никак не могу!
Само собой разумеется, что и прежде, обманывая всеми способами и злодействуя даже до дуэльного убийства, он понимал, что живет нечестно. Он знал, что если попадется, то его обманы и злодейства не пройдут даром; потому старался не попадаться. Но он не оценивал всей гнусности своих поступков, всей низости и всего вреда, который деятельность его производит. Он никогда не думал о последствиях своих действий. Теперь же сознание, явившееся ему вдруг, вместе с развитием его мысли, при слабости воли отказаться, при подчинении себя вопросу. "Что же делать?", — вызвало в его душе невольное самоотрицание к самому себе, к гнусности своих поступков, их слабости, своей воли. Такого рода чувство, понятно, он должен был скрывать от постороннего взгляда, но оно его щемило, жгло, делало невольно желчным и хмурым…
А подобного рода внутренняя борьба человека в самом себе не может не разрушать его физически и нравственно; не может не ложиться на сердце невольною грустью, не может не старить.
И вот он теперь, сидя против Чесменского, облокотился на стол и глубоким, будто семидесятилетним хмурым стариком, вглядывался в его лицо своим тусклым взглядом и пасмурно улыбался, думая: "Вот уж никак-то не ожидает услышать того, что я ему скажу!"
— Да, вы русский, точно русский! — сказал он. — И лицо русское, и приемы, и взгляд, все это свое, родное, все это так отрадно встретить на чужой стороне, особенно изгнаннику, наконец, все это так напоминает мне мою молодость, что, простите, невольно засматриваюсь на вас, невольно любуюсь вами!.. Ведь здесь, на чужой стороне, мы, русские, все между собою родные, все свои…
Эти слова тепло отозвались в душе Чесменского. Он тоже давно не видал никого из русских, давно не слышал русского голоса, потому с невольною благодарностью ответил сочувственно на привет соотечественника.
— Недаром говорят, что вдали от родины, от домашнего очага, и дым отечества нам сладок, — продолжал Семен Никодимыч, находясь все еще под впечатлением своих мыслей и воспоминаний, — встреча со своим делает именно праздник душе. Почему, я не знаю, но сегодня мой праздник! Встретив вас, мне кажется, что я встретил родного!
— О, вы слишком добры, Семен Никодимыч. Поверьте, что с не меньшим чувством удовольствия и я вижу соотечественника, и если могу быть чем-нибудь полезным…
— Не знаю, будете ли чем полезны мне, — отвечал Шепелев с некоторым оттенком прежней резкости: — Но что я вам буду полезен — это верно! Вы давно в тюрьме?
— С самого дня убийства короля, около двух месяцев! И до сих пор не могу добиться ни допроса, ни обвинения!
— И не добивайтесь, пусть забудут! Этим только и можно спастись! А посажены вы были за выражения сочувствия казненному? Нельзя сказать, что вы были тонкий политик!
— Никакой политик, полагаю, не удержал бы своего негодования и не высказал бы невольно своего сочувствия тому, кого хотят убить скопом, толпою, массою и убивают только за то, что он родился их королем. Ведь ни на суд, ни на казнь его они не имели права, хотя бы на основании принятого ими самими добровольно соглашения о его неприкосновенности. Их право была только сила. Кого же не возмутит, когда при таком подлом убийстве, основанном на силе, еще поют и пляшут. Но, если их свобода заключается в том, что они будут заключать в тюрьму и рубить головы за выражение сочувствия страданию, то…
— Э, милейший соотечественник, здесь речь не о свободе, а о революционных страстях! — отвечал Шепелев. — Что же касается революционных страстей, то обыкновенно им не бывает удержу и они не только что убили короля, но убьют и королеву, и всех, кто только подвернется под руку, пока не начнут поедать самих себя. Ведь если они не убили до сих пор нас с вами-то, поверьте, только потому, что им некогда, что есть кого убивать поважнее! К тому же и забыли, пожалуй, по крайней мере, вас… Но дело не в этом! Я полагаю, что вам тюрьма таки порядочно надоела?
— Более чем надоела, лучше смерть!
— Оно не лучше, а все же, понимаю, что скучно, очень скучно! Ну а как я теперь уверился, что есть вы, то есть именно тот русский, которого я отыскиваю, то вот ваш билет на свободный выход, то есть на полное ваше освобождение. Я уверен, что, выйдя отсюда, другой раз сюда вы не попадете!
С этими словами Шепелев подал Чесменскому приказ прокурора Парижской коммуны Шомета, написанный на бланке, за его собственноручною подписью и за приложением его печати. Там значилось:
"Предъявителю сего, иностранцу из русских Шепелеву, за услуги, оказанные им для свободы, предоставляется оставить занимаемую им тюрьму "Свободной пристани", для чего обязывается он предъявить этот приказ своему тюремному начальству, которое обязывается его немедленно освободить".
Чесменский прочитал, осматривая внимательно бумагу.
— Итак, вы свободны. Поздравляю, искренно поздравляю! — сказал он. — От души желаю, чтобы вам удалось избежать всякого преследования таких либералов, которые сочувствие страданию признают преступлением!
Чесменский подал приказ обратно Шепелеву.
— Меня поздравлять не с чем! — отвечал Шепелев. — Приказ, правда, написан на мое имя, но написан для вас, и я предоставляю вам им воспользоваться! Он даже взят именно для вас! — И Шепелев не принял от Чесменского возвращенной бумаги: — Нас, русских, в этом помещении, купленном на счет Кресси, Растиньяка, Буа д'Эни, Легувэ и других аристократов, всего двое, — объяснял Шепелев, — один я, которого называют старым русским, а вас молодым. Фамилий же ни старого, ни молодого русского они не умеют хорошенько и выговорить. Кто из нас Шепелев и кто Чесменский, не знает ровно ни один человек. В приказе никаких примет не означено. Он у вас в руках, вы и пройдете! А там, какое вам дело, что они в своих книгах отметят Шепелева выпущенным, а Чесменского оставленным. Вы будете свободны, стало быть, и дело ваше будет в шляпе!
— Допустим, что я по этому приказу действительно пройду, а вы-то как же?
— Я останусь по книгам под именем Чесменского, пока не докажу, что я не Чесменский, а Шепелев, которого определено выпустить, пока не добуду нового приказа…
— А если прежде, чем вы это докажете или новый приказ добудете, Чесменскому будет приказано отрубить голову?
— Ну, что ж, и отрубят! Не я первый, не я и последний, которому рубят голову по ошибке. Оно, может быть, будет и кстати. Ваша жизнь еще впереди, а я свою, хорошо ли, худо ли, уже прожил, надо же когда-нибудь! Смерти я не боялся никогда… Впрочем, это уже не ваша забота.
— Нет, Семен Никодимович, — отвечал Чесменский твердо. — Благодарю вас за это предложение, но согласиться на него, ввиду того, что вам вместо меня могут отрубить голову, я не могу!
— Да я и не спрашиваю вашего согласия. Вы должны!
— Должен?
— Да! Вы иллюминат?
Чесменский затруднился ответом. Иллюминаты принимали присягу не говорить о себе и своем иллюминатстве. Он молчал.
— Вы, пожалуйста, не церемоньтесь, а говорите просто. Вы иллюминат и посланы сюда братством, чтобы видеться с Клоотцем, этим великим Анахарсисом Французской республики, и переговорить с ним о слиянии иллюминатов с массонами и тугенбундом! — сказал Шепелев, делая соответственный знак, напомнивший Чесменскому то, что он видел прежде…
— Если вы знаете… — сконфуженно пробормотал Чесменский, но Шепелев перебил его:
— В том-то и дело, что все знаю. Видите, я тоже иллюминат, только вы минервал, сиречь ученик, а я уже даже и не брат, а мастер; вот вам мой кадуцей, как знак мастера, и вы обязаны мне полным послушанием. Теперь как мастер, учитель нашего братства, именем принесенной нашему обществу присяги, я вам приказываю: взять мой приказ, сейчас же выйти с ним из тюрьмы и исполнить данное вам трибуналом нашего общества поручение видеться с Анахарсисом! Признаюсь, от этого свидания я ничего не ожидаю, никакого толку, но общество, отправляя вас, принесло значительные пожертвования, теперь предоставляет вам к тому способы, и, данное вам поручение вы исполнить обязаны!
Чесменский не знал, что отвечать.
— Но помилуйте, какое же я имею право оставлять за себя другого, может быть, на смерть? — проговорил он в колебании, не зная, что сказать.
— Я уж говорил вам, что это не ваша забота! Но успокойтесь! Во-первых, без особой случайности, что приговор вести вас на гильотину выйдет именно сегодня вечером, тогда как он не выходил два месяца, мне головы не отрубят; завтра же, много послезавтра у меня будет другой приказ несомненно. Во-первых, если бы уже так случилось, что мне действительно отрубили голову, то вам ни думать, ни беспокоиться о том нечего. Мне заплачено!
— Как заплачено?
— Как обыкновенно платят! Чистыми, новенькими экю и луидорами, а частью фридрихсдорами! Впадая с соотечественником и собратом в невольную откровенность, может быть, под влиянием выпитой за завтраком бутылки доброго вина, я вам скажу, что весь век я жил тем, что продавал свою жизнь на риск! Зачем и как? Это не ваше дело! Ваше дело воспользоваться тем, что вам предлагают, и исполнить то, что вы обязаны.