На рубеже столетий - Петр Сухонин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А тут будто нарочно, вспоминает она, что он всегда стоял и стоит против тех принципов, которые совпадали с ее взглядами; что он постоянно недоволен ее распорядками, управлением; все находит несоответственным, говорит почтительно, сдержанно, но не полною откровенностью; высказывает прямо, что все не так, все следует переделать, опрокинуть. Но это не удивительно от него слышать. Он просто не понимает!
Все бы это ничего, если бы революция во Франции не делала столь страшных успехов, будто бы нарочно для того, чтобы поддержать его мнение, что принципы энциклопедистов непрактичны, не соответственны, противоречат сущности государственного устройства.
А революция все шла и шла, распространяясь быстро, пока не дошла наконец до своего апогея в начавшемся процессе против короля — процессе, в котором справедливость, законность, самый даже порядок судебных прений могли назваться бессовестнейшею насмешкою над самою идеею суда.
Глава 6. Траур
— У нас сегодня концерт? — сказал Буа д'Эни Растиньяку, входя в его роскошный кабинет в тюрьме. — Герцогиня дала мне слово петь сегодня из "Армиды".
— Да! А мне дал слово Мирвуца сыграть на виолончели свои неподражаемые этюды из подражания природе.
— Обещал быть и Годен, правда?
— Обещал! Я уплатил уже десять франков за его вход и приготовил ему табакерку в подарок. Я купил эту табакерку после Ланкло: изумруды с рубинами и эмалированная основа! Прелесть просто! Если он придет, концерт будет действительно на славу!
К ним вышел Легувэ, бледный с посинелыми губами и как бы в лихорадке.
— Они его убили!
— Как убили? — вскрикнули оба.
— Так, на эшафоте отрубили голову. Утром ты слышал вдруг какой-то гам раздался. Это били барабаны. Это была казнь.
— Да правда ли?
— Правда, мне сейчас сказал смотритель со зверской радостью. Дескать, не стало вашего предводителя Капета! Говорят, он умер героем!
— Слава Богу, мир праху его!
— Да здравствует король!
— Да здравствует Людовик XVII! Да будет славно его царствование! Где-то он теперь?
— Говорят, отдали учиться сапожному или столярному мастерству!
— Сами сапожники, так хотят, чтобы весь мир обратился в сапожников.
— Теперь придется отложить все увеселения в сторону, надо дать знать; так как по королю полагается носить годовой траур, а в тюрьме неделя идет за год, нужно сообщить, что в течение всей этой недели будет пост и молитва: вот и выполним торжественный реквием, это можно!
— И не худо выпить шампанского за здоровье молодого короля! Вели, граф, дать шампанского! — сказал Легувэ.
Растиньяк позвонил. Явился его старый камердинер, севший также охотно в тюрьму, чтобы служить своему барину, как Клери сел, чтобы служить королю. Впрочем, камердинеру дозволялось выходить, с уплатою, разумеется, пошлины.
— Ты слышал?
— Слышал, — отвечал старик, отирая катившиеся из глаз слезы. — Что-то будет, что-то будет?
— Божеское наказание будет, вот что! Принеси, однако, нам шампанского! Нужно выпить за геройскую кончину прежнего и за здоровье и победу нового короля.
— И за принца-регента: граф Прованский, ведь он должен быть регентом!
— Да, но он в Италии!
— Не здесь же ему быть! Если он был здесь, и его бы убили!
— Я думаю не пощадят и Элагитэ!
— Само собою не пощадят! Да этого и не жаль! Представьте себе, господа, при подаче голосов в конвенте, он тоже подал свой голос за смерть короля! Подлец!
Шампанское явилось, и беззаботные аристократы весело его раскупорили и, распивая, не думали, что через день или два, пожалуй, и им тоже придется сложить свои головы.
— По крайней мере, не палач рубить будет, — сказал Растиньяк. — Вы слышали, выдумали такую машину, что и не услышишь, как останешься без головы, говорят, на днях поставят!
— Хорошо, если бы эта машина перерубила все головы королевских убийц, — прибавил Легувэ.
— Надо полагать, что дело к тому придет: рано ли, поздно ли между собою перегрызутся!
Камердинер, разнося шампанское, сказал, что в тюрьму новенького привели, молодого, должно быть, тоже из дворянчиков.
— Не изволите ли приказать позвать к вам? — спросил камердинер.
— Зови, зови! Кто такой?
Вошел Чесменский.
Трактирщик сделал свое дело, получил награду от Шомета за указание аристократа, да еще такого, который выражал королю явное сочувствие, назвав всех приговоривших его к смерти подлыми убийцами и людоедами.
— Позвольте познакомиться, я граф Растиньяк, а это мои товарищи по заключению. Граф Легувэ и маркиз Буа д'Эни!
— Я корнет русских лейб-гусар Чесменский.
— А, русский, вот хорошо! У нас уже есть один русский, который, впрочем, вам в дедушки годится. Молодец тем, что Робеспьера хотел заставить с собою на шпагах драться! Он иногда приходит к нам! — сказал Легувэ.
— Просим пожаловать, занять место. Мы все живем здесь дружной семьею, пока нас не увезут с тем, чтобы отправить в гости к нашим дедушкам, и сказать нечего. Вот по случаю сегодняшнего траура отложены все увеселения, а то живем весело, вы бы не соскучились, хотя мы и в тюрьме! — сказал Растиньяк. — Не прикажете ли, за здоровье короля! — прибавил он, предлагая бокал.
— Король умер, господа, — сказал Чесменский нерешительно. — Мимо меня следовал кортеж, ведущий его на казнь.
— Король не умирает! — твердо воскликнул Растиньяк. — Да здравствует король Франции и Наварры Людовик XVII, — и он залпом выпил бокал.
Чесменский последовал его примеру вместе с Легувэ и Буа д'Эни.
— Да здравствует Людовик XVII, — проговорили они.
Неделя траура прошла. Опять начались тюремные сатурналии. Опять гастрономические обеды тешили на вкус, прекрасная музыка — слух; живые картины и сценические представления — зрение; аромат живых цветов — обоняние, а чувственные удовольствия — самое осязание роскошных заточенников. Только Буа д'Эни со своею герцогиней не вдавался в последние, не желая своих идеалов забрызгивать грязью и оставаясь в вертеровской чистоте. И это было время, как Париж чуть не умирал с голоду и от скуки имел одно развлечение — ораторствовать в клубах кордильеров и якобинцев и смотреть, как рубят головы аристократам. Между тем революция росла и ширилась, вводя убийство в систему. Новая машина, названная по имени своего изобретателя гильотиною, была поставлена и делала свое дело. Она не уставала и не ошибалась как палач, а ровно, будто одушевленное существо, срезывала беззаботные аристократические головы. Каждый вечер помощник Шомета, звероподобный Гебер, объезжал тюрьмы и объявлял, кто должен на другой день нести под ее удар свою голову, и каждое утро телеги будили Париж своим стуком, отвозя несчастных на площадь Революции. Скоро коноводам революции показалось недостаточным убить только короля, они убили и королеву…
В один из вечеров, после веселого гастрономического обеда, живых картин и французской кадрили с бешеным галопом, тираж нести свои головы под удар гильотины выпал на трех приятелей: графов Растиньяка и Легувэ и маркиза Буа д'Эни.
Они, как истинные французы, встретили заявление это шуткою.
— Будем же сегодня ужинать, так как завтра не будем в состоянии обедать, — сказали они и пригласили было разделить с ними их ужин даже привезшего им роковое известие о смертной казни звероподобного Гебера, но тот хмуро от него отказался, досадуя, что своим сообщением не может смутить ненавистных ему аристократов. Кто-то, для шутки, предложил было послать приглашение к Дантону, как любителю хорошо покушать, но это не состоялось, потому что нашли его слишком нравственно грязным, чтобы сидеть с ним за одним столом. Но шутка тем не менее оставалась шуткою и не сходила с уст, долженствующих завтра сомкнуться навеки.
Не шуткою сделалось заявление только на сердце герцогини де Мариньи.
Молодой женщине, жившей столько лет со старым и холодным мужем, женившемся на ней ради приличной обстановки дома и в надежде, что так или иначе она ему даст наследника его герцогского имени, и только разжигаемой в своем воображении страстными напевами поклонников, и вдруг полюбившей со всем пылом первой любви скромного, идеального юношу, такое заявление казалось невероятным, и хотя она видела ежедневно, что такого рода решения каждый день звероподобным господином объявляются и на другой день приводятся в исполнение, но она никак не думала, что такая же участь может постигнуть и того, кто в эту минуту был для нее целый мир, кто заставил ее забыть и свет, и двор, и свободу, и свое общественное положение. Едва начавши жить сердцем в тюрьме, потому самую тюрьму считая как бы преддверием счастья, она вся уносилась мечтою в будущее. Она думала, вот двери тюрьмы раскроются и я его и для него, как и он для меня! Она чувствовала, что ее любят, любят искренно, страстно, и в себе ощущала силу любви, готовой на все пожертвования. Деликатность и скромность избранного ее сердцем никаких пожертвований от нее не требовала. Тем лучше, чем с большею охотою она отдаст ему всю себя. Она любила и надеялась. Но вот его отнимают у нее, увозят, хотят убить.