Александр Поляков Великаны сумрака - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зря так сказал Желябов, ох, зря. Про то, что бесплатно надоело — ложь, подлая ложь. Но это можно стерпеть. А вот зачем — про жену, про дочку, про семью его?
В глазах потемнело от гнева. Тигрыч вскочил, рванулся к насмешливому любовнику Перовской. Пальцы стиснулись в кулак, но его уже летящую для удара руку перехватил могучий Савка; сзади потянул за пиджак Кибальчич.
— Осторожно! Вы что?.. — кинулась защищать Льва побледневшая Верочка Фигнер. — Савка, ты сломаешь его!
— Под руку не суйся! Не бабье дело. — рявкнул Кибальчич.
— Что?! Я тебе не баба! Хам. — застучала каблучками Фигнер.
Стул яростно скрипел под тяжело дышавшим Тигрычем. У окна зло мял занавески взъерошенный Желябов.
— Вера. Ну, Вера. — виновато пыхтел Кибальчич. — Мы ж не в гостиной. И я не кавалер, чтобы дамам угождать. Не умею я.
Фигнер отрешенно молчала. «Неужели Вера и впрямь еще любит меня? — остановил на ней беспокойный взгляд Лев. — Если нет, если все быльем поросло, то почему она к месту и не к месту говорит о Кате как о женщине малоподвижной, любящей покой, отошедшей от революционной борьбы? И это о Катюше, состоящей во фракции «Свобода или смерть». И это о той, что чудом уцелела после разгрома типографии в Саперном. О Кате, следившей за царскими выездами: тоже готовила покушение. Милая Верочка. И все норовит уколоть. Ревность? Но столько времени прошло.»
— Я больше по динамиту.. Хочешь, научу тебя снаряды метать? Едем на Пороховые. Расскажу о новом типе воздушного двигателя, — кружил вокруг Фигнер главный техник «Народной Воли». — Видишь ли, если в цилиндр поместить прессованный порох, то.
Первой нервно рассмеялась Соня. За ней натужно захохотали другие. Хмыкнул и Тигрыч, хотя на душе кошки скребли. Среди оживившихся друзей, преданных и давних, он вдруг почувствовал себя одиноким.
Правда, пришла нежданная поддержка — из ледяного равелина Петропавловки, от Дворника, сумевшего тайком передать записку на волю. Не записку даже — целое завещание. И третий пункт был посвящен ему, Тигрычу, Старику.
«Завещаю вам, братья, беречь и ценить нашего Старика, нашу лучшую умственную силу. Он не должен участвовать в практических предприятиях.»
Многие набычились, да что делать: сам Хозяин, не поспоришь.
Саша, Саша. Спасибо тебе.
Он напишет потом в дневнике; это будет совсем уже в другой жизни: «Не могу без грусти думать, что такую богатую натуру загубила наша «обезьянья» цивилизация. Теперь прошло 20 лет, и у меня нет никаких иллюзий, и я совершенно хладнокровно говорю, что Михайлов мог бы при иной обстановке быть великим министром, мог бы совершать великие дела для своей Родины».
И все же без практических предприятий не обошлось. Потому что ненависть Дворника к Александру II пробивалась и сквозь каменные стены Петропавловки. Этой ненавистью заражались и те, кто оставался на свободе. Особенно пылала Перовская. Она упрямо твердила, что именно он, российский самодержец, помешал им вести мирную пропаганду в деревне — арестами, судами, ссылками; он подтолкнул молодежь к террору. Сонина ненависть — порывистое чувство женщины: более нервное, тонкое, более глубокое. Чувство, которое захватило целиком все ее существо. Это была стихия — жуткая, гибельная и бездонная, словно океан.
— Знаешь, Левушка, — удивлялась Катя, — про покушение на Царя Соня говорит тихим, мягким, каким-то детским тоном. А когда она следит за его выездами, то так сжимает губы, что они синеют. От нее веет аскетизмом, монашеством.
— Монашеством? Что ты говоришь, Катюша? Что ты такое говоришь?..
Для слежки за Царем поспешно создали наблюдательный отряд под началом Перовской. Но ей все было некогда. И вскоре дела она передала подруге, Кате, жене Тигрыча. Теперь Катюша, меняя пальто и шляпки, появлялась то на Дворцовой набережной, то в Летнем саду, то у Манежа, то на Садовой, а то у Каменного моста. Укрывшись от ветра, записывала на бумажных клочках: «Выезд со стороны, обращенной к Главному штабу... Из дворцового подъезда, защищенного глухой деревянной пристройкой. По сигналу закрытая карета с четырьмя конвойными в черкесках. Маршруты не повторяются.»
Маленькая Надюша капризничала: резались зубки. Оставив жену с дочкой, Тигрыч сам выходил на улицы — следить за Государем. Помогали невесть откуда свалившиеся мальчишки Рысаков, Гриневицкий, Тырков.
Верно, царские маршруты не повторялись. Но именно он, Тихомиров, скоро обнаружил повторяемость самих изменений. На этом позднее и строилась схема размещения метальщиков в то Прощеное воскресение 1 марта 1881 года.
Усмехался: «Ишь ты, семейное дело у нас с Катей. Вот тебе и лучшая умственная сила. Не участвовать в практических предприятиях. Как же не участвовать? Прости, дорогой Дворник.»
Вспомнился странный разговор с любовницей Коли Морозова смуглоликой Ольгой Любатович. Тогда он назло, точно дразня ее, вдруг заявил, что не верит в успех радикальско- го дела.
— Как?! — вскинулась Ольга. — Почему же ты тогда в революционном кругу?
— Да потому, что в нем все мои старые товарищи.
Конечно, он так не думал. Сорвалось с языка: надоели
морозовская беготня (не зря же приклеилась кличка: Воробей), шум, всезнайство, неуемная страстишка первенствовать во что бы то ни стало. А после спокойно сбежать за границу.
Но — старые товарищи. И это правда. Других друзей у него не было.
И вот теперь вместе с ними он мчался в горячих вихрях неотвратимого карцгалопа, мчался к ломкому льду Екатерининского канала, к первомартовской катастрофе. И остановиться уже не мог. Но кто, кто же сказал: «Люди, которые подожгли фитиль, будут подхвачены взрывом, и взрыв этот окажется в тысячу раз сильнее их.»
«А ты съешь мышь, Тигрыч! Пожарь да и съешь! Не хочешь? — кривлялся, перетекая из яви в сон, тугоухий студент-молотобоец Зборомирский. — Какой же ты революционер.»
Лев сбрасывал дрему. Глаза во мраке пускались в тревожную беготню.
Почему-то в последнее время во всех кондитерских, куда они заходили для нелегальных встреч, пахло малиновой пастилой.
Запах тоски и сиротства.
Глава двадцать третья
Морозова арестовали на прусской границе около Вержби- лова. Следом взяли и внедренного в охранное отделение агента Капелькина — засадой в проваленной квартире Колодкеви- ча на Казанской; зашедшего «случайно», зато с пухлой коленкоровой тетрадью, где были отмечены главные политические розыски, производившиеся не только в Санкт-Петербурге, но и по всей Империи.
Елисей Обухов, бравший со своими подлого двурушника, не удержался все же и выписал, крякнув, тому хорошего «леща»; почин с готовностью поддержали и промерзшие жандармы. Зубами скрипели от возмущения: ведь иуда сей заведовал секретной частью, был помощником делопроизводителя всего Департамента полиции. «Ух, штафирка малокровная! Ух, окоренок подлый! Лазутчиком сидел... Тайны выпытывал? А после в наших стреляли. Накося.»
— Не бейте меня! Я за деньги. — рыдал на полу Капелькин.
Но и это не помогло. Еще наддали. Только приезд самого Кириллова, начальника 3-й экспедиции полицейского Департамента, остановил самосуд.
— Как же так, Николай Корнеевич? Как же вы?.. — устало уронил руки полковник. — Чего вам не доставало?
Капелькин молчал, пуская алые пузыри.
— А я поручился за вас. Орден выхлопотал, по службе продвинул. Кроме того. — Кириллов запнулся; голос приглушил. — Кроме того, вы склонили мою кузину, Кутузову Анну Петровну.. Склонили к сожительству, опозорили почтенную вдову.
Капелькин всхлипнул.
— Я часто думаю. Да-да, я, жандарм, думаю на сон грядущий. Удивлены? — усмехнулся полковник. — Почему Христос, умывая ноги ученикам, умыл ноги и тому, кто решился предать Его? А? Скажите, папильон вы мой.
Разоблаченный шпион не проронил ни звука.
— Впрочем, до того ли вам? С секретного циркуляра поскорее бы копию списать, передать нигилистам. — грустно вздохнул Кириллов. — А я отвечу: да потому что Христос до конца заботился об исправлении предателя. Но Иуде диавол уже вложил в сердце подлую мысль. И вы. И вам.
Поднялся со стула, шагнул к двери. Повернулся у порога:
— Уже вложил в сердце. Уже вложил. Ничего нельзя изменить.
И вышел из квартиры. Уехал в департамент на Фонтанку.
А в это же самое время в Киеве на сверкающей от солнца колокольне Андреевского собора стоял рослый красивый мужчина в штатском и, нервно покусывая ус, зябко поеживаясь, высматривал что-то внизу сквозь стекла большого морского бинокля. Мерз на февральском ветру не кто иной, как жандармский капитан Георгий Порфирьевич Судейкин. Сквозь окуляры разглядывал он широкий двор дома на Бо- ричевом току, куда время от времени двое молодых людей в душегрейках выносили сушить какие-то громоздкие формы. Капитан знал их имена: техник «Народной Воли» Николай Кибальчич и идеолог партии, главный бумагомаратель Лев Тихомиров. И про формы знал, поскольку не в бирюльки тут играли, не трыном трынили, а делали в тайной мастерской разрывные снаряды, чтобы вывезти их из Киева и бабахнуть в Петербурге.