Александр Поляков Великаны сумрака - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, Савл, ставший апостолом Павлом, выглядел в его стихах слишком уж революционно. А может, героем был он сам, двадцатилетний арестант Левушка Тихомиров, поверженный могучим противником, но не сдавшийся, бесстрашно ожидающий своего конца? «Видится близкий конец, вьется терновый венец и для меня, недостойного.»
Да-да, усталость. Первый ее отупляющий приступ Тиг- рыч почувствовал после халтуринского взрыва в Зимнем 5 февраля: одиннадцать убитых, 56 тяжелораненых. Как назло, попались «Московские ведомости», а там: «Доблестные финляндцы, герои войны за освобождение Болгарии. Храбрые русские солдаты, до конца выполнившие свой долг в карауле Зимнего дворца. Фельдфебель Кирилл Дмитриев, унтер-офицер Ефим Болонин, горнист Иван Антонов.» И тут еще взбудораженный Степан Халтурин, бьющий себя в грудь, обещающий: «Ужо в другой раз охулку на руку не положу..»
Оставив невесту, забросив не выправленную статью, Тигрыч допоздна бродил один по заснеженной набережной мимо окон дворца, в которых метались свечные огни проносимых канделябров (в один миг газ везде потух); и в огнях этих взвивались вдруг багровые блики, сугробы дышали метелью, невским ветром и кисловато пахли, как казалось ему, динамитом и кровью. Он боялся, что ослепнет от этих бликов. Боялся ослепнуть — и враз прозреть.
Впрочем, нет, до этого было еще далеко. Он просто понял в те дни, что заговор, революционной переворот отдаляются цареубийством. К тому же «дуэль» с Александром II обескровливала организацию. Даже горячий Желябов выдохнул: «Мы проживаем капитал».
Вот тогда-то на заседании Исполкома Тигрыч и попросил: дайте отпускную, устал. Никто не услышал: закричали, зашикали. И громче всех — Перовская, Фигнер, Кибальчич. Жару добавил и Дворник.
— Я, вижу, ты забыл наш устав. — С затвердевшего лица его схлынул обычный румянец. — А ведь многие пункты сам редактировал.
— Я все помню. — поймал Лев тревожный взгляд Кати.
Михайлов взял бумагу, прочел:
— В Исполнительный комитет может поступать только тот, кто согласится отдать в его распоряжение всю свою жизнь. — Дворник закашлялся; Желябов нацедил ему воды из остывшего самовара. — Так. Да, свою жизнь и все свое имущество безвозвратно, а потому. — возвысил голос Саша, — а потому и об условиях выхода не может быть и речи!
Знал он об этом, и без них знал. И еще любил своих товарищей. Вот они, перед ним, и каждый незаменим на своем месте: блестящие техники — Кибальчич, Ширяев, Исаев, а ближе к окну, рядком — пропагандисты-трибуны: Желябов, Златопольский, Теллалов; тут же и железные бойцы-практики — Фроленко, Баранников (Савка), Колодкевич. А женщины? Умницы, красавицы, хранительницы летучих типографий, зыбких кружковских очагов, с очаровательными улыбками пускающиеся в самые рискованные боевые предприятия. Конечно, что ни говори, первая из первых — Соня Перовская (вопрошающе-нежный взгляд на Желябова), а далее — Верочка Фигнер (наполненные карим светом глаза чуть косят от волнения, впиваются в него, Тигрыча), Маша Оловенникова (леденеющий синий взор — на отступника и теплый — на любимого Савку), сочувственно смотрит круглолицая Аннушка Якимова (Баска) и с грустью глядит в пространство Таня Лебедева, будто предвидит свою скорую гибель на каторжной Каре.
Тигрыч уже понимал, что не уйдет, не бросит их. Потому что он — основная литературная сила; заменить его на посту редактора некем. К тому же в руках у него все связи с легальными журналистами, с бесцензурной печатью. А как без нее? Наконец, дружба с самим Михайловским.
Но что же делать, если разрывается душа, если дело «Народной Воли» идет не по его вкусу?
«Промеж двери пальца не клади! Промеж двери.», — вспомнился вдруг пучеглазый христарадник, кричащий ему вслед от церковных ворот.
Вот-вот, не клади — зажмет с двух сторон. Больно будет. Но уже больно. Больно сердцу. Давеча бросил Дворник: «Подпольная организация — мое детище. Мы собрали лучшее, что выработало русское революционное движение. И даже если мне скажут: твое дело в «Народной Воле» — только чашки мыть, я буду их мыть, но не уйду. Ясно?»
Он тоже не ушел. Вспомнили Морозова: тому предоставили отпуск, отправили в безопасную Женеву, где вечно скачущий (Воробей!) Коленька спокойно издавал «Русскую социально-революционную библиотеку» и слушал лекции знаменитых естествоиспытателей.
Тигрычу дали отпуск. И очень кстати: молящаяся Митрофану Воронежскому мама звала домой, в Новороссийск; просила показать молодую жену, радовалась в письмах, что Катюша из провинции, не столичная губернаторская дочка и, стало быть, им ровня и, наверное, сальтисоном полакомиться не побрезгует, поскольку сальтисон Христина Николаевна готовит все по тому же рецепту, не скупясь: на каждые три ножки кладет одну куриную филейку. И пряженцев в масле нажарит.
Потом они вернулись в Петербург, и ему показалось, что что-то изменилось. Тигрыча тотчас же привлекли к написанию секретного документа «Подготовительная работа партии»; пожалуй, впервые «Народная Воля» называлась партией. Лев воодушевился. Похоже, его услышали — и Дворник, и Желябов. Похоже, теперь террору отводилась лишь роль детонатора народного восстания, а уж народ-то обязательно поддержит революционный заговор боевой группы кружковцев.
«Подготовительная работа партии имеет своею задачею развить количество силы, необходимое для осуществления ее целей.» Превосходно!
«Цели же эти сводятся. к созданию. такого государственного и общественного строя, при котором воля народа сделалась бы единственным источником закона. Это — ближайшая цель.» Верно, очень верно!
«Но в стремлении своем к осуществлению этой ближайшей цели, партия становится в необходимость сломить ныне существующую правительственную систему. Этим и должна озаботиться партия прежде всего.» Именно — прежде всего. Заговор, переворот.
Значит, главное — не цареубийство, так? Однако гладко выходило лишь на бумаге.
Почитав в «Русском вестнике» очередную статью Каткова о спасении Государя от очередного злодейского покушения, с благодарением Господу за новое знамение Его благоволения к России, за истинное чудо, явленное Им в сохранении жизни Его Помазанника, всегда выдержанный Саша Михайлов вдруг истерично взвизгнул:
— Довольно! Все это выдумки церковников. А мы назло всем им с царем и покончим! — и опустил пухлый кулак на стол. — Устроим чудо! Каково, Старик? (Михайлов упрямо звал его Стариком),
Тихомиров не видел Дворника таким еще никогда.
Признаться, он все чаще и чаще не понимал старого друга. Ведь совсем недавно тот утверждал, что они, революционеры, ничего навязывать народу не станут; не станут ничего насильственно разрушать — из того, в чем коренится сознание и желание простого населения Империи. Но разве цареубийство — не разрушение, не навязывание? Не покушение, наконец, на народное монархическое сознание. Уж им-то, ходившим в то шальное лето с пропагандой по деревням, как не знать этого?
28 ноября 1880 года в Петербурге родился будущий поэт Александр Блок. Это он потом напишет: «Я сейчас не осужу террора. Революционеры убивают как истинные герои. без малейшей корысти, малейшей надежды на спасение.» Тихомирова, стареющего в Сергиевом Посаде, передернет: стало быть, если убиваешь бескорыстно, то ничего, можно; а вот ежели корысть какая — скверно, нельзя. Договорился.
28 ноября в Вене открылось Общество воздухоплавания. Мало кто знал, что в столицу Австрии приехал тайно из Женевы народоволец Коля Морозов. Не мог устоять. Бродил по пустырю вокруг нового дирижабля, дивился, думал, прикидывал: а как бы сделать эти аппараты управляемыми? Тогда ведь можно изучать не только законы распределения атмосферного давления, но пролететь над Зимним дворцом и такой снаряд туда опустить, что в кирпичи рассыплется цитадель ненавистного деспотизма. Эх, сюда бы Кибальчича. Вместе бы помозговали.
28 ноября великий конспиратор Дворник, внезапно нарушив конспирацию, сам отправился в фотографию Таубе на Невском проспекте. Еще накануне агент наружного наблюдения Елисей Обухов, к Троице получивший повышение по службе, расставил самых смышленых филеров в проходных дворах у ателье, запустил двоих внутрь — будто бы по стенкам карточки рассматривать. Когда Михайлов вошел, конопатый подмастерье, выпучив навстречу рыжие глаза, быстрым движением провел рукой по шее: беги, мол, приятель, а не то крышка. Да поздно уже. И это Александр понял сразу. К чему-то Тигрыч вспомнился: «Не ходи сам. Зачем этот риск?»
Дворник выдернул «смит и вессон» из затрещавшего нитками кармана, успел взвести курок и пальнуть в метнувшуюся от стены тень. Тень обратилась в дюжего молодца, и молодец, видно, был не промах: согнулся, уклоняясь от пули, и тяжелой головой так ударил под дых, что Михайлов отлетел в угол. И из этого угла успел разглядеть рассыпавшиеся по полу карточки. Потянулся, чтобы сберечь хотя бы две-три, что поближе (сознание работало с небывалой ясностью; узнал лица: Саша Квятковский, Пресняков — с пышными волосами на прямой пробор), но по фотографиям затопали сапоги, и стук этот отдавался болью: словно не по карточкам, а прямо по нему, живому еще, стучали коваными каблуками. И еще пронеслось в голове: «Этого-то и страшился всегда Капелькин. Что бить будут жандармскими сапогами. И умрешь в муках.»