Сластена - Иэн Макьюэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это абсурд, Том.
– Это сумасшествие. Вот как эти секретные бюрократии держатся на плаву. Какая-то шушера, мелкая сошка придумывает, как угодить начальству. И никто не знает, для чего это, какой смысл. И никто даже не спрашивает. Это Кафка.
Он вдруг встал и подошел ко мне.
– Слушай, Сирина. Никто и никогда не говорил мне, что мне писать. Если я защищаю румынского поэта, это не значит, что я правый. Если называю Берлинскую стену навозной кучей, это не значит, что я пешка секретных служб. И если говорю, что западногерманские писатели трусы, раз молчат о ней.
– Конечно, нет.
– Но они ведь это внушают. Родственная душа – сдохнуть! Теперь все так будут думать.
Неужели все было так просто: он так любил меня и знал, что я люблю его так же, поэтому не мог меня заподозрить? Он стал расхаживать по мансардной комнатке. Половицы громко скрипели, лампа, подвешенная к стропилу, слегка шевельнулась. Тут-то и было самое время сказать ему правду, раз мы уже на полпути. Но я знала, что все равно буду оттягивать объяснение.
На него опять накатило бешенство. Почему он? Это несправедливо. Это чья-то месть. Только-только начала складываться репутация…
Потом он опомнился и сказал:
– В понедельник пойду в банк и скажу, что отказываюсь от дальнейших выплат.
– Правильная мысль.
– Какое-то время проживу на премию.
– Да.
– Сирина…
Он подошел и взял меня за обе руки. Мы посмотрели друг другу в глаза и поцеловались.
– Сирина, что мне делать?
Справившись с собой, я ответила невозмутимым тоном:
– Думаю, ты должен сделать заявление. Напиши что-нибудь и передай по телефону через «Пресс ассошиэйшн» [37].
– Ты помоги мне составить.
– Конечно. Ты должен сказать, что ничего не знал, что ты возмущен и отказываешься от денег.
– Ты умница. Я тебя люблю.
Он убрал листы новой рукописи в ящик и запер его. Я села за машинку, вставила чистый лист, и мы составили заявление. Я не сразу смогла приноровиться к чувствительным клавишам электрической машинки. Когда мы закончили, я прочла ему все вслух, и он сказал:
– Можешь еще добавить: «Хочу, чтобы было ясно: я ни на каком этапе не имел контактов ни с одним сотрудником МИ-5».
У меня ослабли ноги.
– Это лишнее. Это ясно из того, что ты уже сказал. Звучит так, как будто ты чрезмерно протестуешь.
– Не уверен, что ты права. Почему лишний раз не прояснить?
– Том, это и так понятно. Правда. Это лишнее.
Наши взгляды снова встретились. Глаза у него были красные от усталости. Но в них я не увидела ничего, кроме доверия.
– Ну ладно, – сказал он. – бог с ним.
Я отдала ему лист, ушла в соседнюю комнату и легла, а он узнал у оператора номер «Пресс ассошиэйшн» и продиктовал текст. К моему удивлению, он повторил почти дословно ту фразу, от которой мы только что решили отказаться.
«Хочу, чтобы было ясно: я никогда в жизни не имел контактов ни с одним сотрудником МИ-5».
Я села, хотела крикнуть ему, но было уже поздно, и я снова легла на подушки. Все время утомительно вертелись одни и те же мысли. Скажи ему. Покончи с этим. Нет! Не смей. События развивались независимо от меня, и непонятно было, что мне надо делать. Я услышала, как он положил трубку и вернулся к столу. Через несколько минут снова раздался треск машинки. Удивительно, прекрасно – такая сосредоточенность, без перехода погрузиться в воображаемый мир. А я лежала на неразобранной постели, бесцельно, с гнетущей мыслью, что впереди неделя кошмара. Если даже статья в «Гардиан» не получит развития, на работе меня ждут большие неприятности. Но статьей дело не ограничится. Дальше будет только хуже. Надо было прислушаться к Максу. Возможно, автору статьи известно только то, о чем он написал. Но если известно больше и всплывет мое имя, тогда… тогда надо рассказать Тому, пока не рассказала газета. Опять все то же. Я не пошевелилась. Не могла.
Минут через сорок машинка смолкла. Еще через пять заскрипели половицы, вошел Том в пиджаке, сел рядом и поцеловал меня. Сказал, что не сидится на месте. Три дня не выходил из дома. Не хочу ли я пройтись с ним на берег, он угостит меня обедом в «Уилерсе». Это был бальзам на душу – все немедленно забылось. Я только успела надеть пальто, как мы уже оказались на улице и под руку спускались к Ла-Маншу, словно это была очередная беспечная суббота. Я чувствовала себя защищенной, пока могла забыться в настоящем рядом с ним. Способствовала этому и оживленность Тома. Он, кажется, думал, что его заявление прессе решило все проблемы. Мы шли вдоль берега на восток; свежий северный ветер взбивал пену на серо-зеленых беспокойных волнах. Мы прошли мимо Кемп-тауна, потом через кучку демонстрантов с плакатами против строительства Марина-вилледж. Мы согласились, что нам все равно, построят или нет. Через двадцать минут, когда возвращались тем же путем, демонстранты уже разошлись. На этом месте Том и сказал мне:
– По-моему, за нами следят.
У меня похолодело в животе от ужаса – мелькнула мысль, что он все знает и смеется надо мной. Но он был серьезен. Я оглянулась. Холодный ветер прогнал гуляющих. Виднелась только одна фигура, метрах в двухстах, если не больше.
– Этот?
– Он в кожаном пальто. Уверен, что видел его, когда выходили из дома.
Мы остановились, чтобы он нас нагнал, но через минуту он перешел дорогу и свернул в переулок, в сторону от моря. Но тут для нас стало важнее успеть в ресторан до того, как там перестанут подавать обед, и мы заторопились обратно к Лейнсу, к нашему «обычному», а потом жареному скату под шабли и, в заключение – противному силлабабу.
Когда мы вышли из ресторана, Том сказал: «Вон он», – и показал рукой. Но я увидела только пустой перекресток. Он побежал туда и, судя по тому, как остановился там, уперев руки в бока, тоже никого не увидел.
Теперь еще более настоятельной стала потребность вернуться в квартиру и вдвоем очутиться в постели. Том был особенно неистов или пылок, так что я даже не решилась дразнить его. На меня уже веяла холодом будущая неделя. Завтра дневным поездом я поеду домой, вымою голову, приготовлю одежду, а в понедельник мне предстояло объясниться перед начальством, увидеть утренние газеты и раньше или позже сказать правду Тому. Не знаю, кого из нас ждала беда – или худшая беда, если можно говорить о размерах. Кого из нас ждет позор? Прошу, пусть меня одну, а не обоих, думала я, глядя, как Том слезает с кровати, собирает одежду и голый уходит в ванную. Он не знал, что ждет нас впереди, и ничем не заслужил этого. Просто невезение – что попал на меня. С этой мыслью я уснула – как обычно, под стук машинки. Забыться – лучшего варианта сейчас не было. Заснула крепко, без сновидений. В начале вечера он тихо вошел в спальню, лег ко мне, и все началось сызнова. Он был изумителен.
21
В воскресенье, дома на Сент-Огастинс-роуд, я опять провела бессонную ночь. Читать мешало волнение. Сквозь ветви каштана и щель между занавесками уличный фонарь бросал на потолок неровную полосу света, а я лежала на спине и смотрела на нее. При всей отчаянности положения я не представляла себе, как можно было действовать иначе. Если бы я не поступила в МИ-5, я не встретила бы Тома. Если бы сказала ему при первой встрече, где я работаю – а с чего бы говорить это чужому человеку? – он выставил бы меня за дверь. И дальше, с каждым днем, когда он все больше мне нравился, а потом уже влюбилась в него, – становилось все труднее и рискованнее сказать ему правду, хотя с каждым днем – все важнее. Я была в западне, причем с самого начала. Я подолгу фантазировала о том, как хорошо было бы иметь достаточно денег и решительности, чтобы разом все оборвать, ничего не объясняя, и уехать подальше, в какое-то чистое, тихое место, вроде острова Кумлинге в Балтийском море. Я воображала себя под водянистым солнышком, свободной от всех обязательств и связей: иду налегке по узкой дорожке вдоль песчаного берега бухты, поросшего армерией и утесником, с одинокой сосной; дорога поднимается по мысу к простой белой деревенской церкви, и там на маленьком погосте – новая плита и в банке из-под варенья – колокольчики, оставленные ключницей. Я садилась на траву у могилы и думала о Тони, вспоминала, как целое лето мы были нежными любовниками, и прощала его за то, что он предал свою страну. Это был короткий глупый эпизод, порожденный благими намерениями и не причинивший реального вреда. Я могла бы простить его, потому что все разрешилось бы на Кумлинге, где воздух легок и чист. Жила ли я когда-нибудь лучше и проще, чем в те выходные дни в доме лесника близ Бери-Сент-Эдмундс, где немолодой мужчина обожал меня, стряпал для меня, направлял меня?
Уже сейчас, в четыре тридцать утра, из поездов и фургонов на платформы и тротуары вылетали связки газет с фотографией Тома. И в них – его заявление для «Пресс ассошиэйшн». И во вторник газеты накинутся на него. Я зажгла свет, надела халат и села в кресло. Т. Г. Хейли, лакей секретных служб, имя его замарано, не успев обозначиться, и это я, нет, мы, Сирина Фрум и ее начальники опозорили его. Кто поверит тому, что он написал о румынской цензуре, если его слова оплачены из секретных ассигнований? Наша дорогая «Сластена» подпорчена. Там были еще девять писателей, возможно, более важных, более нужных и незасвеченных. Я представляла себе, как говорят это на четвертом этаже: «проект сохранится». Я думала о том, что скажет Иэн Гамильтон. Из-за нервной бессонницы мои фантазии проецировались прямо на сетчатку. Я видела в темноте его бесплотную улыбку, и он отворачивался, пожав плечами. «Что ж, придется найти кого-нибудь другого. Жаль. Способный был парень». Наверное, я преувеличивала. Спендер пережил скандал с «Энкаунтером», и сам журнал остался жив. Но Спендер не был так уязвим. Тома воспримут как лжеца.