История одиночества - Дэвид Винсент
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жертва душевной опустошенности и усталости, которые так часто служат карой для смелого и дерзкого ума, чьи планы потерпели крах, блестящий дон Мартин Декуд, отягощенный четырьмя серебряными слитками, исчез бесследно, поглощенный беспредельным равнодушием мира[797].
Однако жажда бегства из-под давления современных общественных отношений не исчезла вместе с журналистом-самоубийцей. Новый век стал свидетелем поиска новых путей к одиночеству, во многом в отсутствие объединяющего религиозного авторитета или всеопределяющего представления о мире природы. Был восстановлен баланс между личным паломничеством, как бы оно ни понималось, и массмедиа, в которых оно все больше воплощалось и транслировалось. От пессимизма Конрада остался лишь акцент на духовной или идеологической вере как на средстве ориентирования в переживании одиночества. Чем ограниченнее выбор способов сбежать из компании, тем важнее внутреннее ощущение цели. Чем выбор шире, тем опаснее бездна самопознания, в которой это чувство цели будет испытываться на прочность. В этой главе непреходящая привлекательность одиночества как, по сути, противодействия давлению современного общества будет исследована в пяти следующих контекстах: новые контакты с миром природы; одиночное кругосветное плавание; сохраняющаяся тюремная практика одиночного заключения; возрождение монашеского обета; переосмысленные формы духовного уединения.
Исследование природного мира
На обыденном уровне давняя традиция искать утешения в пустынной сельской местности продолжалась и в новом столетии – и как практика, и как литературная форма. Любовное воссоздание жизни пастуха У. Г. Хадсоном в 1910 году было исполнено наслаждения, которое он находил в одиноком исследовании сельского пейзажа, среди которого его герой добывал себе средства к существованию:
Эта пустота казалась полезной и для ума, и для тела. Я мог проводить долгие часы, прогуливаясь, сидя или лежа на дерне, не думая ни о чем, разве только о том, как это хорошо – ни о чем не думать. Но нет, все время что-то тайно говорило мне, что нечто большее, чем то, о чем я сказал, влекло меня к этому пустынному месту, – большее, чем простое облегчение от возвращения к природе, и к уединению, и к широкому простору земли и неба[798].
Поскольку сельское хозяйство было вытеснено на поля городской жизни, оно сохраняло очарование для тех, кто больше не жил на земле. Рэймонд Уильямс пишет, что «в ХХ веке существует почти обратная пропорция между относительной важностью работающей сельской экономики и культурной важностью представлений о сельской жизни»[799]. Летними вечерами и в выходные дни пешеходы устремлялись прочь из городов, часто организованными группами, но также и в качестве одиночек, ищущих приватного контакта с тем, что они воображали себе как неподвластные времени пейзажи[800]. В «Благородном искусстве бродяжничества» (1927) журналист и плодовитый автор книг о путешествиях Стивен Грэм прославлял сопутствующее им духовное преображение:
Так что, надев старую одежду и отправившись в путь, вы поступаете правильно. Вы занимаете должное место в мире должным образом. Даже если ваша пешая вылазка – всего лишь шутка, шалость, увеселительная прогулка, вы все равно можете почувствовать пользу от правильного отношения к Богу, Природе и ближнему. Вы попадаете в освежающую и свободную среду. Освобождаете себя от молчаливого принятия вашей повседневной жизни[801].
Были, однако, и те, для кого «правильное отношение к Богу, Природе и ближнему» требовало фундаментального переосмысления общения и его антитезы в современном мире. Самым громким был здесь голос Джона Каупера Поуиса, который сам был большим любителем одиноких прогулок и который в 1933 году опубликовал крупный философский труд об одиночестве – первый такой труд на английском языке с конца XVIII века, когда был переведен трактат Циммермана[802]. В отличие от швейцарского врача, Поуис не искал надлежащего баланса между модусами общения. Любые формы повседневного социального взаимодействия он осуждал. «Дрейфующая, безмозглая стадность столь многих человеческих существ, – настаивал он, – подражающих и угождающих друг другу, восхваляющих и желающих друг друга, завидующих, соперничающих, досаждающих друг другу, есть попытка вырваться из этого заложенного природой одиночества»[803]. Некоторые из этих идей он развил спустя три года в работе «Защита чувственности», в которой отвергал «некоторые стадно-человеческие наши традиции, которые, кажется, медленно убивают спокойно-экстатическое счастье, единственный вид счастья, действительно достойный организмов с такой долгой историей и такими видами на будущее, как наши»[804]. Он пытался перевернуть то, что считал доминирующим уклоном в социальной теории. «Есть много современных мыслителей, – писал он, – которые подчеркивают зависимость индивида от общества. Напротив, лишь культивирование внутреннего одиночества в нашей многолюдной жизни делает общество сносным»[805].
При разработке своей концепции Поуис обошел препятствия, создаваемые «беспредельным равнодушием мира»: свою философию он основывал на дохристианской эпохе и на некоей форме пантеизма, где естественный отбор не имел ценности. Он создавал собственную интеллектуальную традицию, уводя читателя к Вордсворту, Руссо, средневековым схоластам, отшельникам-пустынникам, Марку Аврелию, Эпиктету и стоикам, Гераклиту – вплоть до китайского даосизма. Даосы импонировали Поуису из-за своего акцента на бессистемном созерцании вместо индивидуального или коллективного действия и из-за желания преодолеть границу между «я» и «не-я», достигнув, таким образом, полной гармонии с природой[806]. Организованная религия или концепция антропоморфного божества Поуиса не интересовали. Он отвергал общинную составляющую церковного отправления веры и считал, что традиция одиноких мистиков себя изжила. «Что нам сейчас нужно, – утверждал он, – так это культивирование некоего определенного заменителя отшельнической жизни»[807]. Его заменой христианству стало то, что он назвал «планетарным элементализмом»[808]. Он стремился установить новую связь между «твердым, стойким, нерушимым „я“» и пережитками «того таинственного, первозданного духа Земли», что проявляется в ветрах, траве