Дом и остров, или Инструмент языка (сборник) - Евгений Водолазкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один из главных героев книги — белогвардейский генерал Ларионов. Является ли его прототипом участник «Ледяного» похода Виктор Александрович Ларионов — впоследствии эмигрант, сотрудник газеты «Новое русское слово», или это случайное совпадение фамилий?
Здесь — совпадение. Вместе с тем, как всякий уважающий себя герой романа, мой Ларионов имеет своих прототипов. Прежде всего речь может идти о генерале Якове Александровиче Слащеве и его литературном потомке — булгаковском Хлудове. Не обошлось тут и без Суворова, и даже без моего прадеда, Михаила Прокофьевича Адамишина, который ушел в Белую армию добровольцем. Годы спустя, работая в советской школе, прадед не отказывал себе в удовольствии представляться ветераном Гражданской войны. В подробности, впрочем, старался не вдаваться. Отблеск юродства, лежащий на всех перечисленных лицах, наиболее полно воплотился в изображенном мной генерале Ларионове. Говоря о юродстве, имею в виду самый его глубокий — духовный — смысл.
В наши дни слово «юродство» несколько девальвировалось. Ведь юродство — это духовный подвиг, это образ жизни, мягко говоря, непростой, не всем доступный, крайне аскетичный, а мы чаще наблюдаем сегодня не юродство во Христе, а какое-то кривляние, желание просто самовыразиться и шокировать.
Юродство — это ведь не сумасшествие, как полагают некоторые. Смысл подвига юродивого, по словам одного церковного песнопения, — «безумием мнимым безумие мира обличить». Речь идет об особом состоянии духа, которое — Вы совершенно правы — вело человека к суровой аскезе: ношению вериг или хождению круглый год босиком. Но юродство — это больше, чем отказ от своего тела. Это отказ от собственной личности: вот он я, ничто, прах земной — сплю на мусорной куче, ем с собаками, меня и нет почти. Юродивый полностью растворяет себя в Боге, потому он — человек Божий.
Те современные — вполне просчитанные — акции, о которых Вы говорите, конечно, — не юродство. К эксцентричным поступкам юродивый прибегал, чтобы скрыть свое благочестие. Он буйствовал, «бежа славы от человек». Я не убежден, что за нынешними перформансами мы непременно найдем благочестие. Да и «славы от человек» там никто не бежит: для нее, собственно, такие акции и устраиваются. Вместе с тем, элементы юродства мы нередко видим в нашей повседневной жизни. Это происходит, когда человек, скажем, хочет снять излишний пафос — в себе или других. Когда ищет форму возражения начальству. Или просто устает от устоявшегося порядка вещей и взрывает его. Во многих есть что-то юродское…
Вы относите это и к себе?
Безусловно. Что интересно: юродивые — это научная тема моей жены. При случае выясню, чем обусловлен ее выбор.
В книге остроумно, но довольно зло показаны историко-филологические игрища — вроде конференции «Генерал Ларионов как текст» с высосанными из пальца никому не нужными докладами и притянутыми за уши выводами. Коллеги оценили Вашу сатиру? Разделяете ли Вы мнение, что это «филологический роман» — про филологов и для филологов?
Я не отделяю себя от своей среды, поэтому смех, о котором вы говорите, это прежде всего — смех над самим собой. Среди прочего — над временем своего собственного ученичества, без которого не состоялся еще ни один ученый. Другое дело, что я воспитан определенной научной школой, в хорошем смысле консервативной, не предполагающей излишней вольности в интерпретации материала, — так вот в этом отношении я своих предпочтений не скрываю. Дмитрий Сергеевич Лихачев, под чьим руководством я имел счастье работать полтора десятка лет, говорил, что исследователь должен «держать истину на коротком поводке». И если видишь тех, у кого этот поводок вообще оборван, почему же не улыбнуться? Вообще говоря, смех — это полезное занятие, помогающее, по выражению Бахтина, занять позицию «вненаходимости». Такое понимание дела подводит, я думаю, к ответу на Ваш вопрос, для кого написан этот роман. На научную среду — довольно специфическую и закрытую — я попытался посмотреть извне. С одной стороны — зная ее, а с другой — удивляясь ей вместе с читателем. Взял читателя за руку и объявил день открытых дверей. Поэтому я говорю: нефилологи, за мной! Роман — о науке, но писать я его старался нескучно.
Если говорить о современной литературе в це лом, ученый пока не претендует на то, чтобы стать ее главным персонажем. Работа в науке не такая уж популярная и массовая…
Да, несмотря на общественную значимость таких фигур, как, скажем, Лихачев и Сахаров, центральным персонажем литературы ученый не стал. Вы правы, безусловно, и в том, что положение ученого сейчас не слишком высоко, упал социальный престиж профессии, не говоря уже об уровне зарплаты. Давно уже было объявлено, что средняя зарплата в науке составляет 30 тысяч рублей в месяц. Не знаю, кто именно получает среднюю зарплату, но жалованье доктора наук в академическом институте гораздо ниже. Наши же аспиранты получают 2100 (!) рублей в месяц: скажите, можно ли жить на 2100 рублей? Возвращаясь к литературе, предположу, что роль «маленького человека» в ней будет скоро играть не чиновник (он-то как раз живет неплохо!), а ученый. Из этой среды и потянутся в литературу новые Акакии Акакиевичи.
Профессор Никольский — научный руководитель главного героя и один из самых обаятельных персонажей романа. Есть ли у него прототипы? Сами Вы много лет работали под руководством академика Дмитрия Сергеевича Лихачева…
Никольский — это собирательный образ ученого, и Дмитрий Сергеевич его прототипом не был. Описывать Лихачева под вымышленным именем я не стал бы уже потому, что у меня была возможность написать о нем самом: я посвятил ему несколько эссе. Кроме того, мне довелось собрать и издать книгу воспоминаний о Дмитрии Сергеевиче, в которую вошли тексты восьми десятков авторов — от Виктора Астафьева до принца Чарльза. Другое дело, что образ учителя — учителя в высоком смысле — формировался у меня под его непосредственным влиянием. Дмитрий Сергеевич — человек, очень много для меня сделавший — и в науке, и в жизни.
Расскажите, как на обложке «Соловьева и Ларионова» появился рисунок Михаила Шемякина.
Я познакомился с Михаилом Шемякиным и его женой Сарой де Кей много лет назад во время работы над одной из книг. Общение с ними стало одним из тех подарков, ценность которых со временем становится только выше. Шемякин — не просто великий художник, он глубокий и светлый человек. Раньше метафизика Петербурга отражалась Пушкиным, Гоголем, Достоевским, а сейчас, я думаю, она ушла из литературы в живопись и отражается Шемякиным. Его взгляд на мир мне близок. Питерские болота рождают особое семантическое и стилевое поле, в котором все мы здесь пребываем. Вероятно, ощущение этой общности и побудило меня обратиться к Шемякину по поводу рисунка для обложки. Я благодарен, что он его создал — тем более благодарен, что уже много лет Михаил не занимается иллюстрированием. Получив рисунок, я был поражен точностью его «попадания». Элементы конструктивизма замечательно соответствуют послереволюционной эпохе, в которую действовал генерал. Самого генерала Ларионова Шемякин связал с аспирантом Соловьевым колючей проволокой. Так отражена важная для романа мысль о неразрывном единстве исследователя с его темой, о неслучайности их соединения. Кроме того, в рисунке есть элементы текста, который при внимательном рассматривании можно прочесть. Но главное — абсолютное стилевое соответствие иллюстрации роману. Легкое, без вычур, искривление пространства. То, что искусствоведы обозначают выразительным словом «деформация».