Русские дети. 48 рассказов о детях - Роман Валерьевич Сенчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Гулька была ещё вовсе малявкой, когда хан не был ханом – когда мать оставляла их здесь, то старуха из страха за своё барахло надевала на хана железный ошейник и тогда уже в полной уверенности уходила копать огород или к трассе стоять на обочине с вёдрами чёрной смородины и румяного, пёстрого штрифеля на продажу летящим из Москвы и в Москву марсианам; Гулька просто спала на диване или, захлёбываясь, орала в пустоту: где мама?! Хан сидел на цепи, не могущий сорваться к надрывавшейся криком сестре, и неистово, зверски мечтал, чтобы Путин подписал указ о смертной казни старухи Зажиловой.
Синяки и мозоли, натёртые цепью на шее, прошли, но и с новой, гладкой кожей хан помнил железную хватку – не боль – унижение бессилия, что впивается, душит и не заживает.
Штепс, который с бесчувственной крепкостью прижимал к себе Гульку одной правой рукой, по-хозяйки толкнул перекошенную и застрявшую в снеге калитку, ломанулся к крыльцу и уже стучал в дверь с пробивающей силой – так, что Гулька зажмуривалась. Хрясть! хрясть! хрясть! кулаком – загремели засовы, дверь открылась немного, и Штепс сразу всунул в щель свободную руку – гвоздодёром, клещами оторвал, распахнул, и в проёме застряла старуха Зажилова, в шерстяной тёплой юбке, мохеровой кофте, с прокопчённой коричневой мордой, похожей вблизи на перекопанное поле.
– Не пущу! – прямо Штепсу – и Гульке! – в лицо, – раскрыв в лае щербатую золотозубую пасть. – Прошмандовку твою!.. Ты её будешь шкворить, кобель, а потом её выблядков ко мне в дом приводить?! Не пу-у-у-ущ-щ-у-у! Ты живи тогда с ней давай, с ней, и жучат её тоже давай признавай насовсем! Неохота им сопли, говно убирать? Ну а как?! Ты же с ней теперь, с ней! Вот такая жизнь новая!.. Слышишь ты, простипома! Да ты как вообще только посмела даже в мыслях подумать ко мне притащиться?! Ты с моим мужиком, ты чужое брала и теперь мне свои потроха?! Вот наседку нашла?! Молодец! А ты будешь с моим мужиком жизнь устраивать?! – Это матери лаяла через голову Гульки – вот кипяще выплёвывала непонятное полностью, но отчётливо мерзкое, прожигавшее так, что он, хан, даже холод перестал ощущать – чуял жар от стыда, раскалявшего, не умещавшегося…
Штепс пихал её в грудь кулаком, и пихалась она на пороге, они оба, проложенные пухлой маленькой Гулькой, угодившей между, закричавшей «мама!» от страха перед этой оскаленной, лающей, лютоглазой, плюющейся мерзостью; мать застыла с таким лицом, будто, стиснув зубы, себе откусила язык; хан хотел, чтобы всё это кончилось прямо сейчас – вырвать Гульку из рук, чуял малость свою, неспособность дотянуться до Штепсовых рук…
Штепс нажал, протолкнул и пропихивал гадину вглубь коридора – обрушилась и брызнула Великая китайская стена из трёхлитровых банок; мать схватилась за ханский капюшон, как за впившийся в горло ошейник, и рванула, втащила его на крыльцо; спотыкаясь о вёдра и ножки опрокинутых стульев, шли за грохотом падающих чашек и за Гулькиным режущим криком – мимо кухни с железной печкой-бочкой; впереди, в тупике большой комнаты, крик захлебнулся и сразу же – как на похоронах заревела старуха; хан рванулся вперёд – за сестрёнкой, так, что треснули нитки в его капюшоне-ошейнике и в самой его будто бы шее, – Гулька сидела на засаленном коричневом диване – с огромными от ужаса, дрожащими глазами; хан кинулся к ней, повалился, обеими руками обхватил тугого мехового толстячка – сберечь, закрыть от лая, от превращающихся в когти человеческих ногтей, от проступающей на человечьих лицах волчьей шерсти.
Мать обвалилась с ними рядом, стиснула темноволосую свою растрёпанную голову, будто хотела продавить пальцами кожу на висках и отключить в себе какой-то нестерпимый, рвущий звон; хан хотел заглянуть ей в глаза – чтобы эти глаза ему что-то сказали – и не мог заглянуть: не могла мать смотреть им в глаза и смотрела вовнутрь себя, а когда прекращала – вовнутрь, то глаза убегали от ханова взгляда; хан подумал, что матери стыдно перед ними за то, что всё так, и что в этом стыде есть надежда на то, что мать за ними вернётся, не забудет их с Гулькой надолго, на то время, которое детские люди не должны оставаться одни, без присмотра вообще или, что ещё хуже, в руках этой твари, которая дёргалась на кровати сейчас, как лягушка, и ревела так, будто Путин всё же издал наконец-то указ о её смертной казни.
Штепс рванулся из комнаты; отлетела, впечаталась в стену с прорубающим грохотом дверь; внутрь с улицы хлынул, растекаясь по комнатам, холод; лишь теперь хан почувствовал крепость студёного воздуха – в доме гадины было так же холодно, как и у них, может, даже ещё холоднее, просто он сквозь толщу своей верхней одежды и прихлынувший к коже горячей волной, прожигающий стыд не почувствовал этого сразу; выходило, что ни у кого теперь батареи не грели, в каждом доме посёлка – остыли.
Штепс ворвался обратно; они с Гулькой вздрогнули и вздрагивали непрерывно от грохота роняемых поленьев; Штепс в обнимку с дровами вломился на кухню, бросил разом их все с высоты, развернулся на улицу: кухня с залою были у старухи дверь в дверь, и он, хан, видел всё, что творилось на кухне.
Штепс упал на колени перед печкой с коленчатой, уходящей в стену трубой, отодвинул заслонку и с ощеренной мордой начал закидывать в печку поленья – поскорей забить глотку, закормить будто на двое суток вперёд, пока кто-то в котельной не починит разорванную на морозе трубу и горячая вода вновь не ринется и не наполнит все чугунные полости… жри!.. не смотрел на них с Гулькой, но будто бы – им: нате! жрите! – ненавидя беспомощность, жадность, безмозглость постоянно орущих слабых детских существ, обезоруживающую, подчиняющую силу детской слабости, непрерывного «дай!» в их разинутых клювах и молча вымогающих жалость глазах; с ровным остервенением шуровал кочергой в прожорливой пасти, с такой яростью, будто разгонял паровоз, пароход, морщась от опалявшего пламени, и ходили невидимо за спиной, над ним – самого себя раскочегарившим Штепсом – великанские поршни, вращались валы: шух-шух-шух! шух-шух-шух!.. Затрещали дрова, загудело незримое пламя, и расплавленный воздух над печкой задрожал и потёк, появились в воздушной пустоте восходящие стеклянистые струи; хан почувствовал запах кострового дыма, дым не сильный, не едкий, почти весь уходивший, надо думать, в