Иду над океаном - Павел Халов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голос у дочери обиженно-гневно дрожал. Только последнюю фразу она произнесла твердо, с чужого голоса.
— Ты поедешь вместе со всеми, — повторила Мария Сергеевна. И, помолчав, добавила, чуть передразнивая: — Даже если повысится стоимость каждого часа тренировок.
Мария Сергеевна нашла в себе силы для того, чтобы со всей глубиной понять, что руководит Натальей. И будь это несколько раньше, может быть, она бы и отступилась, поискав, нашла бы удобное для них обеих решение. А тут ей не надо было даже заставлять себя быть твердой. Все произошло само собой. И Наталья вдруг притихла и потупилась. Потом, за завтраком, Мария Сергеевна перехватила удивленно-внимательный взгляд Натальи.
— Ты хочешь мне что-то сказать?
— Нет.
— Почему же ты смотришь на меня так?
— Хочу понять, что с тобой произошло.
Помедлив, Мария Сергеевна ответила:
— Со мной ничего не произошло. Во всяком случае ничего особенного. — Она еще помедлила над чашечкой кофе и, глядя куда-то перед собой, добавила негромко: — А вырастешь… Знаешь, Наташа, ты когда-нибудь поймешь. Не сейчас. — Она улыбнулась, словно возвратясь из своего далека, где только что была: — Нахватаешь золотых медалей, натренируешься всласть, повзрослеешь и вдруг однажды остановишься и услышишь. Сама себя услышишь. И поймешь меня…
Наташка, ожидавшая чего-то ясного, разжеванного, которое, как в школе, только положи в голову — и навсегда, сникла.
— Какие все стали сложные… Без пол-литры и не разберешь!
— Без чего, без чего? — смеясь, спросила Мария Сергеевна.
— Так наши ребята говорят…
— Ну и ребята… — все еще смеясь, сказала Мария Сергеевна. — «Без пол-литры»?
Наташка втихомолку жаловалась Поле, показывала ей свои испорченные руки с мозолями, зная уважительное, почти сестринское отношение к ней Марии Сергеевны. И даже однажды заснула на тахте у Артемьевых, хотя от школы до дома было в два раза ближе, чем до Артемьевых.
И сначала Мария Сергеевна никак не могла понять того, почему Поля смотрит на нее как-то с укором и ожиданием и кстати и некстати говорит о Наталье, о том, что сентябрь — в сущности прохладный месяц и земля в сентябре никогда не просыхает.
А поняла позже: вчера вечером в клинику позвонила Артемьева и, принижая голос (телефон у них стоял рядом с тахтой, на которой заснула Наталья), стала говорить, что девочка у нее, что устала и спит. И пусть спит до утра… Помолчала и сказала, вздохнув тяжко и шумно — в самую трубку:
— И не жалко вам, дорогая Мария Сергеевна, такого милого ребенка… Да не девичье это дело — капусту резать да таскать… Ужас какой-то! Ведь вы врач…
Нет, определенно, даже милейшая, добрейшая Варвара Сидоровна не признавала Марию Сергеевну стопроцентной, разумной матерью. И это обидело бы Марию Сергеевну прежде, но не сейчас.
Мария Сергеевна сказала устало и просто — то, что думала:
— Я согласна, не девичье это дело. И это, конечно, безобразие. Но если уж едут все, я не вижу необходимости, чтобы Наташа оставалась в городе…
Варвара вздохнула, помолчала и совсем напевным голосом, но теперь уже так, чтобы Наталья на самом деле не услышала, сказала:
— Михаил Иванович может быть спокоен, улетая в командировки, дома будет порядок…
Этими словами Варвара сказала все: и про Ольгу, и про Наталью, и про ее, Марии Сергеевны, место в этом доме прежде… Вернее, как она, Варвара, понимала ер пребывание в доме Волкова.
«Какая гадость!» — спокойно подумала Мария Сергеевна и не спеша положила трубку.
На нее глядел молодой хирург, Витенька, как его звали в клинике, и столько обожания, нежности, даже готовности защитить ее было в его волооких глазах, что она поняла то, чего не понимала прежде.
— Вас обидели? — спросил он.
— Нет, Витенька. Кто посмеет меня обидеть!
— Вас обидели!
И, сама не зная почему, она сказала ему правду. У нее не повернулся бы язык сказать эти вещи Меньшенину. Да, пожалуй, никому другому.
Она сказала:
— Видите ли, Витенька… — Мария Сергеевна тронула крышку чернильного прибора, приподнимая ее и опуская на место. — В сорок четвертом году я вышла замуж. Вот как давно — девятнадцать лет назад. И мой муж тогда уже был в больших чинах и с орденами. Он тогда уже был Героем. А я была девчонкой — старшиной медицинской службы. До осени сорок пятого я была возбужденно-счастлива. А потом… потом, Витенька, получилось так, что жены товарищей Волкова были старше меня намного — он сам был молод тогда. Только званием и должностью стар. С летчиками такое бывает. К тому времени, когда у нас с Волковым семья стала семьей, война кончилась, Оленька родилась — я оказалась в смешном положении, нет, не то слово… Ну, в общем, и товарищи и подруги у меня были. И Волкову поначалу было интересно с нами.
Мария Сергеевна припомнила, как однажды, после занятий в морге она с подругами поехала домой обедать. А часовой не пустил их. И все лопнуло. Она проревела всю ночь. Волков грузно ходил по спальне, уходил к себе, возвращался, уговаривал ее. И ему было и смешно, и жалко ее, и любил он ее тогда какой-то веселой любовью. И он говорил:
— Ну что ты, Машенька, глупыш. Я прикажу, и пускай хоть весь твой курс здесь живет.
Но она плакала, зная, что все испорчено.
Витенька молчал, нервно тиская ручку, которой писал истории болезни своих больных.
А Мария Сергеевна сказала:
— Так я и осталась вроде белой вороны среди этих баб… простите, сорвалось.
Она замолчала. Замолчала надолго, да и что нужно было еще говорить.
— Я понимаю… — тихо сказал Витенька и покраснел. — Уже пять лет работаю в клинике, но Арефьев все практикантом меня считает.
Он был прав. И Мария Сергеевна сама замечала, что отношение Арефьева к Виктору, мягко говоря, снисходительное. Да и она ничего не сказала ему.
Все это ей вспомнилось, когда она шла через госпитальный двор к проходной.
Она миновала проходную и сразу же, едва шагнула из тишины и приглушенного света госпиталя в солнечную, яркую суету улицы — увидела волковский автомобиль и Володю.
Ей стало не по себе и оттого, что успели послать за ней машину, хотя в трех шагах от госпиталя автобусная остановка и «двойки» идут чуть ли не гуськом друг за другом, и оттого, что так изменился Володя. И она подумала, едва ли не с тоской: «Господи, если Алексей Семенович — это правда маршал, то они там и меню придумали».
Володя мягко поздоровался, открыл ей дверку, потом обошел «Волгу», молча сел на свое место и молча тронул машину с места.
— Володя, кто это к нам пожаловал?
Не отвечая, Володя сказал:
— Старший лейтенант привез продовольствие. Приказано передать вам, если что нужно, звоните ему.
За чисто промытыми стеклами «Волги» царило солнце.
Может быть, вот этого ощущения полноты дня, чуть-чуть усталой зрелости красок и не хватало Марии Сергеевне, чтобы в ней родилась негромкая радость от предстоящей встречи с мужем.
Но она усмехнулась одними губами, вспомнив, что как и тогда, давно, в Москве, невысокая фигура маршала стоит сейчас между ними — ею и Волковым. Но насколько же все сейчас было иначе. И дело вовсе не в том, что тогда маршал принимал их, а теперь она хозяйка. Нет, что-то неуловимо изменилось. И не за эти годы, а за последние дни. Изменилось в ней самой. Перед ее мысленным взором опять возникли разные люди из ее прошлой жизни — лицо Вишневецкого… Навсегда ей запомнилось, как он сидел в кресле напротив Волкова, перед ними стоял коньяк и кофе. Они оба курили и говорили о ней. Она не слышала ни одного слова, но, увидев их тогда в приоткрытую дверь волковского кабинета, поняла: говорили о ней. И Вишневецкий, облокотясь о кресло, держал в своих сильных красивых пальцах сигарету, и белоснежная манжета рубашки с массивными запонками из почти черного янтаря открывала сильное красивое, энергичное запястье хирурга, а он сам улыбался чуть снисходительно, откидывал назад свою гордую голову. Именно поэтому она поняла: эта снисходительная улыбка относилась к ней, к разговору о ней, а не к Волкову.
В те времена ее мучило не это, ее мучило другое: выговор, который сделал ей Вишневецкий в клинике за легкомысленное отношение к работе. Сейчас она подумала спокойно и точно, что именно в этой усмешке и солидарности, которая возникает среди мужчин, когда они не спорят, а словно бы дополняют в разговоре друг друга, было что-то стыдное для нее. «Надо было выгнать меня ко всем чертям из клиники, — подумала она, — а не возиться со мной. О, боже… Ну до чего же все было несерьезно, легко… Пусто… И как же я не поняла этого тогда, а понимаю лишь сейчас!» И еще она подумала, что было бы, пойми она тогда все, о чем мысленно говорила сейчас сама себе, что бы изменилось? И уверилась: н и ч е г о. Да, ничего. Она т а к жила. И все было естественно.
Володя молчал.