Мост. Боль. Дверь - Радий Погодин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зять подошел, положил на темя Мымрия короткопалую широкую руку. Подумал, глядя куда-то мимо Петрова.
— Александр Иванович, действительно, зачем вам такая вещь? Давайте меняться. Я вам Сальвадора Дали. Не пожалеете. Не просто Дали — «Skira»… А?
— Он же брякает, — сказал Петров шепотом.
Зять сказал тоже шепотом:
— У меня не побрякает… Ну?
— Нет, — выдохнул Петров.
Петров сидел за столом, уставленным хорошими свежими закусками, смотрел прямо перед собой. Видел он Женьку Плошкина, собирающегося в какую-то командировку, видел Любу, подпрыгивающую, чтобы он различил ее в толпе, видел студента-художника Авдея, видел владельцев двугривенного и не понимал, почему он от них уехал, к кому вернулся и с чем?
— Мне не звонил аспирант Пучков Костя? — спросил он с вдруг захлестнувшей его надеждой.
— Звонил, — спокойно ответила Софья. — Но почему-то назвался Зиной.
Амазонки
Лето давно перевалило рубеж, когда могло стать либо хорошим, либо плохим — это уже не имело значения, — для Петрова оно было ЛЕТОМ, поскольку он впервые осознал его как факт биографии.
Обильно расцвели ноготки и ромашки: они стояли на столах научных сотрудниц, в машбюро и буфете. У Людмилы Аркадьевны, секретаря директора, для цветов был особый, доставшийся их институту вместе с особняком, столик черного дерева с перламутром — на нем возвышались гладиолусы, каллы, георгины и розы на высоких стеблях. Стол этот смахивал на свежую могилу великого человека. О чем Петров и сказал секретарше.
А никто его не просил.
Людмила Аркадьевна оцарапала его взглядом рыси и, подравнивая пилкой ногти, слепила фразу:
— Ну что ж, Александр Иванович, я вижу, что отдыхать на юге для вас не полезно. — Людмила Аркадьевна занималась в театральной самодеятельной группе, очень правильно артикулировала, огласовывала, улыбаясь при том, и фразы у нее выходили похожими на длинные связи маленьких сосисочек в целлофане.
Директор встретил Петрова шумно. Охлопал ему плечи и загривок.
— Ну как? — спросил.
— Мало, — сказал Петров.
— Отдыха всем не хватает, — согласился директор. — А ты зачем пришел?
Петров отчетливо разглядел в его глазах приметы страха.
— Я, Арсений, пришел тебе долг отдать — сотню. Спасибо.
— А-а… Ну что ж. Как говорится. А я сейчас собираюсь отдохнуть. Август — месяц директорский.
На столе у Арсения лежала книжка в лакированной обложке.
— Что читаешь? — спросил Петров, чтобы оттенок светскости в их разговоре все же не исчезал.
— Один приятель хороший прислал свой роман — «Волосы Вереники». Слушай, Петров, ты все знаешь, Волосы Вереники — это у Льва в районе хвоста?
Он проводил Петрова до двери, бодро потряхивая грузными плечами, но страх в его глазах был неизбывен.
— Что с ним? — спросил Петров у Людмилы Аркадьевны. — Чего боится?
Секретарша отложила пилку, деловито придвинула к себе пачку писем, принялась было разбирать, но тут же оттолкнула их. Завела глаза к небу, синевшему за открытой балконной дверью.
— Мы баллотируемся в академию, — сказала она почти с ужасом. И вдруг заплакала.
Поднимаясь к себе на третий этаж, Петров думал, что неплохо бы устроить в их институте праздник горных славян Зимнижар — как бы все друг друга полюбили.
В институт Петров ходил два раза в неделю: считалось, что ученые работают дома и в библиотеке; собственно, так оно и было — разве можно думать и размышлять в комнате, где стоят пятнадцать столов и за каждым из них сидит кандидат или доктор наук, не чуждый иронии.
После юга Петров выглядел просветленным и грустным, седина в сочетании с загаром заострила его черты — глаза его решительно и резко заблестели. Небритость, грозящая вот-вот превратиться в бороду, придала его лицу вдохновенное выражение.
«Влюбились, влюбились. И не пытайтесь вспомнить, какой была правда. Правда преобразуется в чувства, в седые волосы. В памяти же остается лишь правдоподобие. Но чаще и надежнее мы помним ложь». Такую записку, подписанную заведующей отделом Лидией Алексеевной Яркиной, Петров нашел однажды у себя на столе. На двенадцати столах стояли цветы — эти столы принадлежали дамам. Остальные три, в том числе и петровский, были голыми и блистающими. Петров попытался представить Женьку Плошкина, его жену Ольгу, Ольгиного папашу, причмокивающего мокрыми от восхищения и зависти губами, но видел только Любу. Она тянула вверх загорелую руку и махала ему. И тоска в ее глазах — может быть, только на тот день и на тот час — была неподдельной. И эта Любина тоска возвысила Петрова над всеми учеными столами и их владельцами — суетливыми кандидатами и домовитыми докторами.
Позвонил Эразм Полувякин и закричал в трубку:
— Петров, ты что? Ты здоров? Какое у тебя давление? Кардиограмму когда делал? Твоя Мальвина может устроить мне зимнюю шапку? Моя вытерлась — сплошная плешь.
— Не знаю, — сказал Петров. — Спроси сам. — Он передал трубку Софье. — Это тебя.
Эразм появлялся внезапно и шумно, неделю-две надоедал звонками и собственной персоной, эпатажной, как незашнурованный башмак. И исчезал надолго. Он плавал в Антарктиду, или зимовал на мысе Челюскина, или ходил в Африку с грузом скобяных изделий из ФРГ. Эразм Полувякин был врач. И может быть, даже неплохой врач. Его любили хворые женщины. Но непоседливый. Смазывая зеленкой матросские крепкие задницы, он в конце концов утратил имевшийся у него шанс стать великим врачом — наставником вдов, духовником некрасивых, целителем разбитых сердец и непонятых душ.
Кто-то из друзей прозвал Полувякина Летучим голландцем, но прозвище не прижилось из-за его второго, мрачного смысла.
Эразм Полувякин был добр, и впереди него, как приливная волна, шумело действие его доброты. Оно было и театральным и вроде рекламным, но на самом деле естественным, как шумное дыхание тучного человека.
Раздавался звонок телефона, и какой-нибудь перевозбужденный приятель сообщал новость:
— Эразм появился. Вчера у Лютикова шашлыки на балконе жарили. По сю пору сок с локтя капает. Тебе звонили, но, извини, старик, ты где-то шлялся.
Софья покашливала в трубку, а трубка захлебывалась на льстивых тонах:
— Мальвиночка, шапку. Стою на коленях. Я без шапки никто. Ну какой я доктор без шапки? Тем более хирург. Мальвиночка, готовь сани летом, плавки — зимой.
— Меня Софья зовут, — отвечала Софья, добродушно посмеиваясь. — Купи ондатру на боны.
— Мальвиночка!!! Бонами я откупаюсь. Это у Петрова жена, у меня — аденома.
— Ну будет плакать. Когда жениться торопитесь, так милее нас нет, а как бес в ребро, так пора бы нам и коньки отбросить. Какая тебе шапка нужна? Из недорогих только собачьи.
Софья спросила, оборотясь к Петрову.
— Тебе нужна шапка? — И сама на этот вопрос ответила: — Конечно нужна. Пойдешь с Эразмом в ателье. Я туда позвоню.
— Спасибо, Мальвиночка! — ревел в трубку Эразм. — Я тебе привезу японского растворимого супа из водорослей с улитками.
— Ешь сам, — Софья поморщилась. — Я из парной говядины супы варю.
Петрову Эразм сказал:
— Ну твоя Василиса строга. Наверно, умна. Наверно, ты ее не ласкаешь. Ты, старик, огрубел. Я приду, проведу с тобой семинар.
С Эразмом Петров познакомился в детстве — можно сказать, в раннем детстве.
Все в то утро дрожало от солнца и от прищуривания. От земли поднимался запах мокрых после дождя плитняковых панелей. С Невы ветер нес запах рыбы.
И вот Петров… Он идет вдоль потрескавшейся желтой стены и заглядывает в окна. Окна начинаются на уровне его колен и все завешены тюлем. Прикоснувшись к тюлю лицом, Петров различает сквозь дырочки половики на полу, железные кровати с подзорами, на кроватях подушки с прошвами, на оттоманках подушки с аппликациями — в основном крупные маки. А в одном окне занавеска подвязана ленточкой к оконной ручке и прямо перед Петровым, грузно обвисая на расширяющейся кверху подпорке, красуется куст помидоров с плодами полупрозрачными и глянцевыми, как нефрит.
Петров, ошалевший от такого чуда (в окнах он всегда видел герань, туберозы, столетник), отрывает самый маленький плодик и, ощущая ладонью его теплую гладкость, прячет в карман. А сердце где-то у горла, хоть он и не маленький уже, а уже школьник. А душа его — словно скомканный лист бумаги.
Кто-то больно берет его за плечо. Душа его расправляется и не мешает дышать. Сердце становится на место. И уже все понятно. Он вытаскивает помидор из кармана и поворачивается отдать: если отдать, то и воровство само по себе теряет силу. Его держит за плечо высокий крепкий мужчина, очень мускулистый, у мужчины даже лоб мускулистый и лоснящаяся бугроватая кожа.
— Ну, — говорит мужчина. — В пикет или к родителям?