За правое дело - Василий Семёнович Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не в свое время журавли перебазируются, или война их потревожила?.. – сказал Крымову комендант переправы, с детским любопытством глядя на небо.
Крымов, идя рядом с машиной, пробирался среди подвод и грузовиков, а на дороге, в степи, в камышах, смеялись смущенные люди. Они смеялись друг над другом, над женщиной, ругавшей их с подводы, над потревоженными войной журавлями.
Когда Крымов сел в машину и отъехал на километр-полтора от реки, Семенов тронул его за рукав и показал пальцем вверх: в воздухе появилось несколько черных точек, но то не были журавли, на переправу шла эскадрилья пикирующих бомбардировщиков.
45
Уже вечерело. В это лето степные закаты были особенно торжественны и пышны. Пыль, поднятая миллионами ног, колес, гусениц, пыль, поднятая бомбовыми разрывами, стояла над степью, тонкою взвесью поднялась в высокие, кристально ясные слои воздуха, где уже дышал холод мирового простора.
Вечерние лучи света, дробясь об эту тончайшую пыль, доходили до земли множеством красок. Степь огромна. И как небо и море окрашиваются в часы заката, так жесткая, сухая степная земля, днем сизая и желто-серая, вечером, подобно небу и морю, способна менять цвета.
Таково удивительное свойство степной земли, сближающее ее с морем. Вечером степь то розовеет, то становится синей, то фиолетово-черной.
Чудные запахи идут от нее; пахучие эфирные масла, включенные в соки трав, цветов и кустарников, выкипяченные летним солнцем, приникают облаком к остывающей вечером земле, не смешиваясь, медленными струями ползут в воздухе.
И над теплой землей то запахнет полынью, то едва начавшим просыхать сеном, то в котловине вдруг ударит тяжелым запахом меда. А дальше в степи из глубокой балки пахнет сыростью молодого многотравья, то сухой, пыльной, прокаленной солнцем соломой, то вдруг запахнет уж не травой, не дымом, не полынью, не арбузом, не горьким листом дикой степной вишни, а самой плотью земли: таинственное дыхание, включающее в себя и легкость земного праха, и тяжесть неподвижных, окаменевших во тьме пластов, и режущий холод глубоких подземных ключей и рек.
Вечерами степь не только окрашивается, не только пахнет, она и поет. Звуки степи не доходят каждый в отдельности до слуха человека, их и не нужно слушать порознь. Они, едва коснувшись уха, доходят до самого сердца, наполняют его не только покоем и миром, но и печалью и тревогой.
Усталый, нерешительный скрип кузнечиков, точно спрашивающих, стоит ли шуметь в сумерках, перекличка серых степных куропаток перед приходом тьмы, дальний скрип колеса, примиренный шепот отходящей ко сну травы, колеблемой прохладным ветром, возня сусликов и мышей, скрип жесткокрылых жуков… И рядом с этими примиренными звуками отходящей на покой жизни – другие: полный разбойничьего волнения крик совушек, угрюмое гудение ночных бражников, шорох желтопузых полозов, шорох охоты и охотников, выходящих из нор, дыр, балок, трещин в сухой земле. А над степью встает вечернее небо, земля ли отражается в нем или небо отражается в земле, либо и земля и небо, как два огромных зеркала, обогащают друг друга чудом борьбы света и тьмы.
В небе, сами собой, в страшной высоте, в равнодушной астрономической тишине, без грохота взрывов, без дыма, вспыхивают один за другим пожары. Вот занялся край спокойного, высокого, пепельно-серого облака, а через минуту оно все пылает, как многоэтажный, блещущий стеклами, кирпично-красный дом, а вслед за ним огонь охватывает все новые облака. Огромные и малые, кучевые и плоские, как серые плиты сланца, они вспыхивают, наваливаются друг на друга, рушатся.
Велика сила природы. Мокрая земля, поросшая худым осинником, покрытая щепой недавних порубок; болото, все заросшее режущей пальцы яркой осокой; пригородные лески и полянки, иссеченные дорогами и тропинками, полысевшие от сотен прошедших по ним ног; речушка, теряющаяся среди кочковатого болотца; солнце, вдруг глянувшее из облаков на сжатое, мокрое поле; туманные снеговые горы, к которым не дойти ни за день, ни за пять, – все это говорит человеку о его радости, дружбе, одиночестве, о его судьбе, счастье и печали…
Чтобы сократить путь, Крымов свернул с накатанного большака и ехал по едва намеченному, поросшему травой проселку. Этот проселок, тянувшийся с севера на юг, пересекал те дороги, что шли к Дону с запада.
Стебли сизого и приземистого ковыля и серебристо-стальной полыни били по бортам машины, сбивая с нее пыль и сами выколачивая из себя облачка пыльцы. Тихий проселок, избранный Крымовым для ускорения пути, минуя небольшую лощину, вновь сливался с большой дорогой. К этой дороге сходились большаки, грейдеры, проселки, ведущие от городов и станиц. По этой дороге двигались те, кто шел из-под Чугуева, Балаклеи, из Валуек и Россоши.
Семенов уверенно проговорил:
– Ну, тут не пробиться, – и затормозил.
– Давайте, давайте вперед. Нам ведь только пересечь дорогу, – сказал Крымов.
Степью тянулись пестрые длинные стада утомленных, мотающих тяжелыми головами, спотыкающихся коров и слитых в одно живое, серое, текучее и плотное пятно овец.
Скрипели конные колхозные обозы, медленно ползли подводы беженцев с будками, крытыми цветными украинскими ряднами, фанерой либо сорванной с домов крашенной в зеленый, красный цвет кровельной жестью. Дальше врассыпную, с выражением спокойной, привычной усталости на лицах шли пешеходы: с мешочками, узлами, зелеными деревянными чемоданами.
Из-под разноцветных навесов-будок видны были белые, соломенно-золотистые, черные детские головы, лица стариков и женщин. Все – и старики, и женщины, и девушки, и дети – были спокойны и молчаливы. В их ушах стоял скрип, скрежет, гудение, и они не могли отделиться от общего потока, отдохнуть, выкупаться, развести костер. Они растворялись в огромности медленного движения среди серо-желтых облаков пыли, по сизой, горячей степи. Люди привычно ощущали движущуюся впереди телегу, тяжелое дыхание волов, напор шедших сзади, но и самих себя они ощущали частью великого народного целого, медленно и тяжело движущегося с запада на восток.
Передние пылили, пыль садилась на задних, и задние говорили и думали: «Вот передние пылят да пылят!» А передние думали и говорили: «Задние все напирают да напирают».
Боль сжала сердце Крымова.
Сила фашизма хотела подчинить жизнь человека правилам, своей бездушной, бессмысленно-жестокой однообразностью подобным тем, что управляют мертвой, неживой природой, напластованием осадков на морском дне, разрушением горных массивов водой и тепловыми колебаниями. Эти силы хотели поработить разум, душу, труд, волю, поступки минерализованного ими человека, хотели, чтобы покорная жестокость раба, лишенного свободы и счастья, уподоблялась жестокости кирпича, рушащегося с крыши на голову ребенка.
Крымову показалось: он охватил сердцем всю огромную картину. Тысячи людей, стариков, женщин, непримиримо ненавидя силу