Пушкинский том (сборник) - Андрей Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дело, естественно, не в недостаточной скромности. Да и есть ли оценка, которая может быть для нас нескромной в отношении Пушкина… Уж если говорить об оценке, выведенной себе Пушкиным, то она недостаточна, неполна, в неполноте своей даже неточна (в пушкинских категориях точности…). Психологически это понятно и неизбежно. Пушкин и это знал лучше всех. «Не лгать – можно; быть искренним – невозможность физическая», – писал он Вяземскому еще в 1825 году. Поэтическое «Я» всегда отделено от «Я» человеческого. Пушкин никогда не изменял ни тому, ни другому, потому что никогда их не путал. В «Памятнике» он впервые будто изменил своему поэтическому «Я» (человеческому «Я» он так и не мог изменить, что и свело его в могилу), но опыт искренности как раз и невозможен в поэзии, именно в самом искреннем из искусств, потому что в стихах искренен ПОЭТ, а не человек. Так что в «Памятнике» Пушкин не преувеличил свою оценку, а просто не мог ее дать. Человеческая (а не поэтическая) скромность обнажила и овнешнила предмет поэзии в этом стихотворении, и символ стал «вещью». Пушкин в нем смотрит на себя и свое значение со стороны, сковывая себя как раз от излишней скромности объективностью оценки. Это как бы не он сам, а другие в его представлении оценивают его роль по справедливости, если бы они могли быть справедливыми. Но они, как мы знаем, как знал Пушкин и как не знали они сами, справедливы не были. «Внешний» способ написания «Памятника» виден и в тексте – и в форме, и в содержании и еще отчетливее проступает в черновике. Отказ от лирического героя сказался его утратой, на единственном в пушкинской практике случае доказав непререкаемую закономерность повествования: оно не может быть «от себя».
Общеизвестный факт далеко не всегда «работает». Хотя все знают, что стихотворение Пушкина есть переложение из Горация, что строкам своим в вожатые сам Пушкин поставил его латынь в виде эпиграфа [46], что к тому же Пушкин в этом переложении выступает уже в российской традиции, окончательно обозначая ее, вслед за Ломоносовым и Державиным, которых он чтил и из всех выбрал себе в предшественники, – всё это ничего не меняет в нашем сознании, от почитателя до специалиста, и это со школьных лет прививается каждому ученику: «Памятник» у нас всё равно принадлежит только Пушкину на правах стихотворения, от первой до последней буквы (от Я до А) им сочиненного. Всё в нем нами назначено пушкинским… Между тем самое большое нововведение в Горация – перенос на российскую почву – проделал Державин; он проявил эту поэтическую решимость, это его воля и смелость. Так что Пушкин уже и не Горация перелагает, а Державина, чего не скрывает («Портрет его в подражание Державину: „весь я не умру!“» – А.И. Тургенев. Дневник). Приходится всё это повторять без большой охоты, но и без всякой надежды, что сознание в этом отношении хоть как-то подвинется: сознание вещь устойчивая – всегда там, где окопалось. И всё-таки, еще раз, вот – Державин:
Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный,Металлов тверже он…<…>Так! – весь я не умру; но часть меня большая,От тлена убежав…<…>Слух пройдет обо мне от Белых вод до Черных,Где Волга, Дон, Нева…<…>Что первый я дерзнул в забавном русском слогеО добродетелях…<…>О Муза! возгордись заслугой справедливой,И, презрит кто тебя…
Любопытно, что в первом наброске белового автографа у Пушкина стоит то же самое, дикое для нынешнего слуха «пройдет»; потом он меняет порядок слов, решив, что настолько следовать за первоисточником уже «слишком». Пушкинские стихи, естественно, лучше, но ведь и у Державина это – не лучшие его стихи. А за сорок лет поэзия, главным образом трудами того же Пушкина, прошла-таки путь…
Комментаторы Пушкина неоднократно отмечали «параллели» отдельных строк стихотворения с другими его стихами, некоторый момент «самоцитирования» с ясным обозначением адресов. Комментарии эти не заподозрить в необъективности, поскольку они лишены каких бы то ни было критических притязаний.
Идя по этой протоптанной тропе, поглядывая на установленные по ней многочисленные указатели, я пытаюсь сейчас сбиться с дороги, или пройти по ней с зажмуренными глазами, или, наоборот, с открытыми там, где знание наизусть позволяет ходить с закрытыми… В общем, преодолевая школьный страх, попытаюсь (для себя) прочесть это стихотворение впервые, то есть непосредственно. Как бы не зная про Горация и Державина, как только пушкинское… Читая для себя и про себя, пытаясь вывести стертое восприятие пушкинских строф из хрестоматийной инерции, как озадачивается и настораживается внутренний слух странным для современности звучанием лиц, имен и глаголов… И тогда, вслед за хрестоматийным, сквозь ожившее современное звучание, текст начинает настаивать не на нашем, а на своем, пушкинском строительстве слова.
Итак, строфа за строфой, строка за строкой – слово за слово…
Строфа I (назовем ее «Пьедестал»)Я памятник себе воздвиг нерукотворный…
Я… СЕБЕ… Никогда у Пушкина «Я» так не выступало, тем более: Я – себе. Скромным поэтом он никогда не был, слишком высоко осознавая роль поэта на всём протяжении своей жизни, но и никогда не позволял себе в слове человеческой нескромности (всегда равной безвкусию). Вот по алфавитному списку:
Я вас любил: любовь еще, быть может…
Я верю: я любим; для сердца нужно верить…
Я видел Азии бесплодные пределы…
Я видел смерть; она в молчаньи села…
Я возмужал среди печальных бурь…
Я думал, сердце позабыло…
Я ехал в дальные края…
Я люблю вечерний пир…
Я не рожден святыню славословить…
Я не совсем еще рассудок потерял…
Я памятник себе воздвиг нерукотворный…
Я пережил свои желанья…
Я помню чудное мгновенье…
Я слезы лью; мне слезы утешенье…
Если их расположить не по алфавиту, а хронологически, эффект не изменится: небывалое «Я» «Памятника» окажется последним.
Я ПАМЯТНИК… При необъятности мотива монументов, кумиров, скульптур в творчестве Пушкина, при неотвязности этой надгробной темы – никогда скульптура у него не бывала столь неподвижна и мертва: она всегда имела некую гиньольную тенденцию ожить (Командор, «кумир на бронзовом коне», «…с шатнувшихся колонн / Кумиры падают!») – им присуще буквальное, физическое движение… неподвижен становился герой (живой человек) от гибели души или безумия – маска, автомат: Германн, Евгений из «Медного всадника», «…посадят на цепь <…> как зверка…» [47] «Я – памятник» – словосочетание, объединяющее скульптуру и лирического героя. Они совпали, схватились, как борцы, как цемент, и застыли в навечной позе. Пушкину это не нравилось и в скульптуре, не только в лирике…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});